Владимир Короткевич - Черный замок Ольшанский
— Вон, — почти прохрипел Мультан, — вон замерцало что-то.
На левой стороне галереи действительно вроде бы возникло, зашевелилось что-то. А потом стали явственнее и почти неуловимо для глаза поплыли вправо две неясные тени: темная и посветлее.
— Они, — сдавленным голосом сказал Хилинский.
Это в самом деле удивляло и поражало и могло до полусмерти испугать неподготовленного.
Плывут… Плывут. Залит фантастическим призрачным светом двор. Две светлые тени и башни, которые в этом свете приобрели цвет обгоревшего и запыленного чугуна. И две стены черные. И особенно чернолоснящийся мрак на галерее, и в этой тьме движутся два призрака. Светлая фигура и темная, и их отделяет узкая полоска света.
— Не двигайтесь!
Я бросился бегом к правому входу на галерею, взбежал по ступеням и двинулся навстречу неясно-тусклым видениям.
Ближе… Ближе. И вдруг они исчезли. Тут же, возле меня. Не привидения и не призраки, просто два пятна, превратившиеся в невидимок.
— Они исчезли, — долетел со двора голос Щуки. — Но ты, ты освещен, Антон.
Я вскинул голову и замер, едва ли не ослепленный.
От звонницы костела, от диска часов прямо мне в глаза бил сноп резкого, ярко-голубого света.
— Сюда! Быстрее!
Я услышал топот ног. Через минуту все уже были на галерее.
— Взгляните! Вон! — указал я.
— Что такое, — слегка ослепленный Щука мигал глазами. — Что это такое?
— Я догадываюсь, что это, — сказал Хилинский.
— Часы, — сказал я, — действительно, старомодные, древние даже часы с боем. Только один тут тип ошибся. Здесь неподвижный «дневной» циферблат с движущимися стрелками, а подвижный — больший циферблат «лунных» часов. Он за неподвижным дневным. И он вертится, хотя и беспорядочно, потому что не до конца отремонтирован. А под ним неподвижная стрелка… И неподвижные фигуры святых.
— И что? — спросил Мультан.
— Органист и ксендз говорили мне, что там для чего-то имеется система сильных зеркальных рефлекторов… Ну вот, в определенные дни лунный луч попадает на них. Тогда и идет по галерее темная тень, от неподвижной стрелки, а за нею светлая «тень», отражение от рефлектора.
— Вот и все, — сказал Вечерка. — Басенки.
Легла тяжелая пауза.
— Дурында ты, — сказал ему мрачно Змогитель, а потом бросил мне: — И ты не лучше. И угораздило же тебя такую сказку, красоту такую вдребезги разнести. Очень нужно оно кому-то было, твое объяснение.
Я и сам сожалел, что увидел и дал увидеть другим еще в одном явлении наш паршивый реализм.
ГЛАВА IX. Цинизм трехсотлетний и современный, смертная кара за смерть одной души из трех и святое величие одного осквернителя праха
Мы наконец приподняли с помощью рычага одну из плит «под кораблем». Было это на следующий день после нападения на меня.
Помогать пришли все вчерашние участники, да еще приплелся ксендз. В поношенной цивильной шкуре и с киркой в руке, что, как ни странно, ему шло. Ему, по-моему, все шло, этому странному человеку.
И тут произошло первое расхождение с одним из моих ночных кошмаров. Под плитой не было ямы, она была засыпана, даже забита кусками кирпича, камнями, щебнем и… мелкими кусками бетона с остатками арматуры.
Щука аж зашипел от радости, увидев это.
— Чему тут радоваться? — спросил я.
— А тому и радуюсь, что путь — верняк. Кстати, тобой и подсказанный.
С ним были еще какие-то двое дядек в штатском.
— Ну, что теперь? — спросил он у одного из них.
— А что? Пока что — пускай копает, — ответил незнакомец. — Правда. Все ж таки это как венец. И его догадок, и того, что должен был пережить.
Мы выгребали, нет, мы буквально выдирали эту позднюю пробку, что заткнула жерло давнего творила.
И наконец перед нами зазиял черный, слегка наклонный провал вниз.
Я взял фонарик и начал спускаться по сбитым, источенным временем ступенькам. Со мной спускались Сташка (я знал, после того случая с завалом, что отговаривать ее — дело напрасное), Щука, Генка, Шаблыка, один из неизвестных и ксендз, который опять увязался за нами.
Тени от наших голов плясали по стенам, по низким полукруглым сводам. Ступени были очень крутые, как на слом головы. И уже в каких-то метрах пяти ниже разобранного нами завала я остановился и указал налево.
— Ну вот. Замуровывали. И сравнительно недавно. — Я обратился к своим: — Мы разбирать это не будем. Надеюсь, это уже не наше дело. Думаю, что это дело ваше.
— Вы правы, — согласился неизвестный, — это действительно наше дело. А почему вы думаете, что замуровывали «сравнительно недавно»?
— Способ кладки, — ответил я. — И еще, они употребляли для замазывания щелей бетон. Пошли дальше.
И снова ступеньки, ступеньки, ступеньки. Снова пляска желтого и черного. Снова секут каменный потолок мечи света, которого столько лет, столько уже невыносимо долгих, смертельно тягучих лет, бесконечной их вереницы, не видели эти камни.
Мы спускались бесконечно долго, пока потолок не начал уходить куда-то вверх и там загибаться куда-то в непросветимую, в кромешную тьму.
— Все. Ровные плиты, — почему-то шепотом сказал я.
Лучи света поплыли вверх, освещая яйцеобразные своды.
— Все, как на ленте.
Действительно, перед нами была круглая темница саженей семи в окружности. И вон еще пятно, но на этот раз очень давней кладки: заложенный ход в нижнюю кладовую. Заложенный три столетия назад.
И снова я вижу как будто только густой мрак. Слышу только голос с высоты:
— Тут вам и ложе, тут вам и жить… Скарб унаследуете… Будете вы там стражами его, и живым вас не дозваться.
И еще, еще я слышу звон опаленной плинфы о другую и шарканье кельмы о камень.
— Стеречь во веки веков, — слышу я.
Сташка освещает мое лицо и говорит:
— Смотри.
У стены я замечаю кучку праха. Это остатки кадки, которая давным-давно рассыпалась в порох. По камням медленно-медленно, одна за другой сползают слезы давно уже никому не нужной воды.
И там мы нашли тех, кого искали. Они все же дождались. Живые все же докликались их. Но им это было «во веки веков», все равно, что никогда.
У самой стены близко-близко друг возле друга (при жизни, возможно, обнявшись, а теперь просто рядом) лежали два скелета. И весь их ужас друг за друга и за себя, и безнадежность последних мгновений вдруг всплеснули и затопили все мое бедное существо.
Чудовищный древний цинизм как бы сомкнулся с бездной цинизма сегодняшнего, того, беспощадного, в тисках которого бился я и эти люди все эти беспросветные месяцы.
Двое. Обнявшись?
Я знаю, как вы сейчас посмотрите на мой рассказ.
Мелодрама? Гамлет с черепом? Скелеты жертв Флинта на «острове сокровищ»? Боярин Орша?
Дудки, чтоб вам никогда не видеть того, что увидели мы! Потому что там был один штрих, от которого я долго не мог чувствовать себя полностью живым. От которого до сих пор, когда вспомню, бьет дрожь отвращения к некоторым из породы людской. Тот последний ужас, за который выдумщиков таких мелодрам надлежит, собственно говоря, бить по морде.
Под тазовыми костями женщины лежали тонкие, как куриные, жалкие косточки.
…Дитяти, которое так и не народилось…
…Валюжинич в темноте кладет руку на плечо женщины.
— Ничего. Мы встретимся. Мы вечные. Нет пределов шествию нашему по земле.
«Нет. Мы выйдем, мы выйдем отсюда, Ганна, Гордислава. Мы выйдем отсюда, Сташка».
Качаясь, я выбрался наверх, отошел, как мог, дальше и сел на траву, словно мне подрубили ноги. С меня было достаточно.
Будто сквозь кисею, я узнавал Сташку, Хилинского, ксендза.
Я сдерживался от мата, только учитывая присутствие этих троих. Он, мат, ничем уже не мог помочь. Я знал, что вот пролом в башне, вот черный зев отверстия, а там, внизу, они. Трое. И я ничем уже не помогу. Ни им, что все же познали самое горькое и самое возвышенное на земле. Ни ему, который никогда так и не увидел ни земли, ни света.
Хотя каждая душа сотворена, чтобы этот свет видеть. И кто лишает ее этого, тот губит навеки эту душу. И еще больше свою, хотя провались он вместе с нею.
Мат, по-моему, только и создан что для таких вот случаев. Когда мужику уже нельзя иначе. Когда, кажется, взяли верх издевательство, насилие, пытки, расстрелы, тонко продуманные муки.
Когда иного выхода нет. Иначе подступит к горлу и немедленно задушит гнев.
— Идем, — сказала Сташка испуганно. — Идем отсюда. Во-он туда.
Мы миновали замок, мостик и сели, чтобы не было видно ни стек, ни башен. Под старыми липами, в густой и свежей зеленой траве.
— А тот некрещеный, — почти беззвучно сказал ксендз. — Погубленная душа.
— Погубленная. Для земли и солнца.
— Смертная душа.
— Да. Это — действительно смертная.
— И нет, наверное, большего греха, чем этот смертный грех, — опустив голову, сказал ксендз.
— Да. И мести ему нет. И нет ему отмщения.
— Нет отмщения? — Он вдруг резко поднял голову. — Нет возмездия?