Борис Акунин - Пелагия и красный петух
Невеселые сетования епископа прервало почтенное семейство, тоже поднявшееся на шлюпочную палубу прогуляться: кряжистый господин, дама с вязанием и двое детей-подростков — миловидный гимназист и хорошенькая светловолосая барышня.
Гимназист сдернул фуражку и поклонился, прося благословения.
— Как вас зовут, юноша? — спросил Митрофаний славного паренька, осеняя крестным знамением всю семью.
— Антиной, ваше преосвященство.
— Это имя языческое, для домашнего употребления. А крестильное какое?
— Антип, ваше преосвященство.
— Хорошее имя, народное, — одобрил владыка.
Мальчик нежно коснулся губами его руки, и Митрофании умилился, погладил Антипа-Антиноя по затылку.
Не спеша пошел дальше, а Пелагия задержалась — очень уж искусно клала петли мать благочестивого гимназиста. Монахиня и сама увлекалась вязанием, всегда носила на шее мешочек с рукодельем, однако по бестолковости пальцев вечно путала рядность и бедствовала с узелками.
«Как это вы, сударыня, так ловко накид кладете?» — хотела она спросить и вдруг заморгала, прижала очки к переносице.
Странные у мастерицы были руки: широкие и с волосками на пальцах.
Пелагия подняла глаза, узрела над кружевным воротничком неженскую, кадыкастую шею и ойкнула.
Удивительная дама остановилась, поймав взгляд монашки, и вдруг подмигнула.
Ее семейство проследовало дальше, так что обе энтузиастки вязания оказались наедине.
— Вы мужчина? — шепотом спросила Пелагия, широко раскрыв глаза.
Та кивнула, поднесла палец к губам: тс-с-с.
— А… они кто? — инокиня растерянно кивнула вслед плечистому господину и прелестным чадам.
— Моя семья. — Голос у переодетого был высокий, с подвзвизгом, от женского почти неотличимый. — Мой муж, Лев Иванович. И наши деточки, Антиной и Саломея. Мы содомиты.
Последняя фраза была произнесена совершенно обыденным тоном, как если бы говоривший сказал «мы одесситы» или «мы менонниты».
— С-содомиты? То есть… то есть мужеложцы? — с запинкой произнесла Пелагия стыдное слово. — А как же барышня? И потом… разве у вас могут быть дети?
— Саломея не барышня, он раньше в мужских банях работал. Там его Левушка и подобрал. Так нежен, так нежен! А как поет! Антиной — тот веселый, озорной, иной раз и пошалить любит, но Саломеюшка — просто ангел. Мы все трое Льва Ивановича любим, — мечтательно произнес поразительный собеседник. — Он настоящий мужчина, не то что обычные. Для настоящего мужчины женщины мало, для него все прочие мужчины, как женщины.
Слушать было и стыдно, и интересно. Пелагия обернулась на Митрофания — далеко ли отошел. Только бы не узнал, бедный, кого это он так ласково благословил.
Преосвященный был неподалеку. Остановился около группы евреев, к чему-то там прислушивался. Вот и хорошо.
— И давно вы? Ну… вот так живете? — с любопытством спросила монахиня.
— Я недавно. Семь месяцев всего.
— А раньше?
— Раньше жил как все. Супругу имел, дочку. Служил. Я, знаете ли, преподаватель классической гимназии. Латынь, древнегреческий. До сорока лет дожил, а кто я и что я, не понимал. Будто сквозь пыльное стекло вагона на жизнь смотрел, а жизнь катилась все мимо, мимо. А как встретил Льва Ивановича, стекло сразу лопнуло, рассыпалось. Вы не представляете, как я счастлива! Будто воскресла из мертвых!
— Но как же ваша семья? Я имею в виду ту семью.
Преподаватель классической гимназии вздохнул.
— Что ж я мог, когда тут любовь и воскресение? Все им оставил. Деньги в банке, сколько было. Дом. Дочку жалко, она у меня умненькая. Но ей лучше без такого отца. Пускай помнит меня, каким я был раньше.
Посмотрев на чепец и шелковое платье воскресшей, Пелагия не решилась оспаривать это утверждение.
— Куда же вы теперь направляетесь?
— В Содом, — был ответ. — Я же вам сказала: мы содомиты.
Пелагия опять перестала что-либо понимать.
— В какой Содом? Тот, что уничтожен Господом вместе с Гоморрой?
— Был уничтожен. А теперь возрожден. Один американский миллионщик, мистер Джордж Сайрус, известный филантроп, нашел место, где стоял библейский Содом. Сейчас там возводится город-рай — для таких, как мы. Никаких полицейских гонений, никакого общественного презрения. И никаких женщин, — лукаво улыбнулся собеседник. — Из вас, натуралок, все равно не получится такой женщины, какая может получиться из мужчины. Хотя, конечно, и у вас есть на что посмотреть. — Бывший классицист оценивающе обвел взглядом фигуру инокини. — Бюст — это не штука, можно ваты подложить, а вот плечи, линия бедра…
— Иродиада! Куда ты запропастилась? — донесся из тумана зычный голос. — Дети хотят назад, в каюту!
— Иду, милый, иду! — встрепенулась Иродиада и поспешила на зов любимого.
Каких только существ нет у Господа Бога, подивилась Пелагия и двинулась по направлению к Митрофанию.
Увидела, что преосвященный успел перейти от пассивного действия — внимания чужим речам — к действию активному: потрясая десницей, выговаривал что-то седобородому раввину, окруженному гурьбой подростков.
Из-за чего начался спор, сестра не слышала. Должно быть, владыка по обычной своей любознательности стал выспрашивать евреев, куда едут, да из каких видов — по нужде ли, из-за веры ли, или, быть может, бегут от несправедливых преследований, да и сшибся на чем-то с иудейским собратом.
— …Оттого-то вы повсеместно и гонимы, что гордыни в вас много! — грохотал владыка.
Ветхозаветный отвечал ему не менее громоподобно:
— Гордость у нас есть, это правда! Человеку без гордости нельзя! Он — венец творения!
— Да не гордости в вашем народе много, а именно что гордыни! Всеми, кто не по-вашему живет, брезгуете, все запачкаться боитесь! Кто ж вас, таких брезгливых, любить-то будет?
— Не людьми мы брезгуем, а людской грязью! Что же до любви, то сказано царем Давидом: «Отовсюду окружают меня словами ненависти, вооружаются против меня без причины; за любовь мою они враждуют на меня, а я молюсь».
Раззадоренный отпором, Митрофаний воскликнул:
— Кого это вы любите, кроме своих единоплеменников? Даже и пророки ваши только к вам, евреям, обращались, а наши святые обо всем человечестве печалуются!
Пелагия подумала: жаль, обер-прокурор не слышит, как владыка иноверцев громит, то-то бы порадовался.
Диспут слушать было интересно, а еще интересней наблюдать: при всех религиозных отличиях оппоненты и темпераментом, и внешностью чрезвычайно походили друг на друга.
— Мы не отворачиваемся от человечества! — тряс седой бородой раввин. — Но помним, что на нас возложено тяжкое бремя — являть другим народам пример верности и чистоты. И ряды наши открыты всякому, кто хочет быть чистым. Пожелаете, и вас примем!
— Неправду говорите! — восторжествовал Митрофаний, и его борода тоже запрыгала. — Вон овцы эти заблудшие, «найденышами» называемые [и показал на троих бродяжек, что сидели поодаль в шутовских одеждах с синей каймой], потянулись к вашей вере, от Христа отреклись. И что же? Пустили вы их к себе, почтенный ребе? Нет, нос воротите!
Раввин задохнулся от негодования.
— Этих… пустить?! Тьфу, тьфу и еще раз тьфу на них и на их лжепророка! Сказано в законе Моисеевом: «Волхвующие да будут преданы смерти: камнями должно побить их, кровь их на них». Я знаю, это вы, церковники, нам каверзу подстроили, чтобы нашу веру высмеять через вашего Мануйлу, клоуна базарного! Ваша подлая поповская повадка!
Один из учеников обличителя, постарше возрастом, чем другие, схватил раввина за рукав и испуганно зашептал что-то на идиш. Пелагия расслышала только одно слово — «полиция». Но иудей не устрашился.
— Сам вижу по кресту и шапке, что епископ. Пускай жалуется. Скажите, скажите полиции, что Арон Шефаревич оскорбил в вашем лице христианскую церковь!
Эти слова подействовали на преосвященного неожиданным образом. Вместо того чтобы еще пуще распалиться, он умолк. Должно быть, вспомнил, что у него, губернского архиерея, за плечами сила и государства, и господствующей церкви. Какой же тут диспут?
Да и Пелагию заметил, перед ней тоже совестно стало.
— Слишком вы гневливы, ребе, как и ваш иудейский Бог, — молвил владыка, помолчав. — Оттого и слышат Его глас столь немногие. А наш апостол Павел сказал: «Всякое раздражение и ярость да будут удалены от вас».
И, произведя по неприятелю сей последний залп, с достоинством удалился, однако по чрезмерно прямой спине и крепко сцепленным на пояснице пальцам Пелагии было ясно, что Митрофаний пребывает в нешуточном раздражении — разумеется, не на дерзкого раввина, а на самого себя, что ввязался в пустую и неподобную перепалку.
Отлично зная, что, когда преосвященный в таком расположении, лучше держаться от него подальше, монахиня не стала догонять своего духовного отца, предпочла задержаться. Да и надо было успокоить бедных евреев.