Коглин - Деннис Лихэйн
— Где его похоронили? — спросил Лютер.
Дядюшка Холлис покачал головой:
— Хоронить-то нечего было, сынок. Они подхватили его за голову и за ноги да и кинули в его же лавку, в самый огонь, так-то.
Лютер встал из-за стола и наклонился над маленькой раковиной; его начало рвать и рвало долго, он словно изрыгал из себя всю эту сажу, и огонь, и золу. В голове у него вихрем крутились вспыхивающие картинки: белые женщины крушат скалками черные головы, белые визжат от удовольствия и ярости, и тут же Декан поет в своей качалке на колесиках, и его отец пытается подняться на колени посреди улицы, а тетушка Марта и достопочтенный Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, хлопают в ладоши и лучатся улыбками, и кто-то распевает «Славьте Христа! Славьте Христа!», и весь мир пылает, повсюду, куда ни поглядишь, и голубое небо заволакивает черным, и ярко-белое солнце исчезает за пеленой дыма.
Отблевавшись, Лютер прополоскал рот, и Холлис дал ему маленькое полотенце, и он промокнул им губы и вытер со лба пот.
— Плохи твои дела, парень.
— Нет, ничего, больше не тошнит.
Дядюшка Холлис еще раз медленно покачал головой, глядя на него, и налил ему еще:
— Я говорю, дела твои плохи. Тебя ищут, рыщут по всем нашим краям, по всему Среднему Западу, так-то. Ты поубивал кучу цветных в одном заведении в Талсе? Прикончил Декана Бросциуса? Ты что, совсем рехнулся?
— Откуда ты знаешь?
— Черт, да от этих слухов все гудит, парень.
— А что полиция?
Дядюшка Холлис покачал головой:
— Полиция думает, это кто-то другой. Кларенс, не помню фамилию.
— Болтун, — подсказал Лютер. — Кларенс Болтун.
— Точно. — Дядюшка посмотрел на него через стол, громко сопя своим приплюснутым носом. — Похоже, одного ты оставил живым. Кличка Дымарь?
Лютер кивнул.
— Он в больнице. Пока никто не знает, выкарабкается он или как, но он поведал, что это, мол, ты. И повсюду, от наших мест до Нью-Йорка, бандюги теперь охотятся за твоей дурной башкой, так-то.
— И почем она?
— Дымарь сказал — заплатит пять сотен за фото твоего трупа.
— А если Дымарь помрет?
Дядюшка Холлис пожал плечами:
— Уж кто бы ни прибрал к рукам Деканов бизнес, он позаботится, чтобы ты окочурился.
— Мне деваться-то некуда, — произнес Лютер.
— Двигай на Восток, парень. Тут тебе нельзя. И — черт побери — держись подальше от Гарлема, так-то. Слушай, а я ведь знаю одного парня в Бостоне, может, он тебя приютит.
— Бостон?
Лютер немного подумал, а потом смекнул, что думать об этом — пустая трата времени, потому как сейчас выбора у него никакого нету. Если во всей стране осталось одно-единственное вроде как безопасное место — Бостон… Так тому и быть, отправимся в Бостон.
— А ты? — спросил он. — Ты как, остаешься?
— Я? — переспросил дядюшка Холлис. — Я никого не убивал, так-то.
— Ну да, а здесь чего делать? Всё спалили. Я слыхал, цветные все уезжают. Ну, или стараются уехать.
— Куда это? Штука в том, Лютер, что наши уж как вцепятся в какую-нибудь надежду, так до самого конца жизни и не расцепляют зубы. Думаешь, где-то еще будет лучше, чем тут? Это будет просто другая клетка, мой мальчик. Иные клетки покрасивше прочих, но они все равно клетки, так-то. — Он вздохнул. — Хрен с ним. Слишком я старый, чтоб куда-то переезжать, да и потом, тут у меня самый что ни на есть дом, так-то.
Они посидели молча, прикончили питье.
Дядюшка Холлис отодвинул свое кресло и поднял руки над головой:
— Есть у меня комнатка наверху. Устроим тебя на ночь, а я пока кое с кем словечком перемолвлюсь. А утречком… — Он пожал плечами.
— В Бостон, — произнес Лютер.
Дядюшка Холлис кивнул:
— В Бостон. Все, чем могу.
В крытом товарном вагоне, поглубже зарывшись в солому, не снимая прекрасного Джессиного пальто, чтоб не мерзнуть, Лютер пообещал Господу искупить свои грехи. Больше никаких картишек. Никакого виски, никакого кокса. Больше не якшаться с игроками, с гангстерами, с теми, кто лишь подумывает о том, чтобы ширнуться героином. Никогда больше не поддаваться этому самому зову ночи. Он будет вести себя скромно, не станет привлекать к себе внимания, он заляжет на дно, он переждет. И если до него дойдут слухи, что он может возвратиться в Талсу, он вернется туда переменившимся человеком. Смиренным и раскаявшимся.
Лютер никогда себя не считал религиозным, но тут дело было скорее не в том, какие чувства он питал к Богу, а в его отношениях с религией. Бабка и мать — обе пытались вколотить в него баптизм, и он, как мог, старался им потрафить, чтобы они поверили, что и он верит, но все это не привлекало его. А в Талсе он еще дальше отдалился от Иисуса — видно, просто оттого, что тетя Марта, дядя Джеймс и все их друзья столько славили Его, что Лютер решил: ежели Христос и правда слышит все эти голоса, то Он наверняка предпочтет им тишину, а может, даже захочет вздремнуть.
Лютер повидал немало белых церквей, слыхал, как белые поют там гимны, возглашают «аминь» и потом собираются на крыльце со своим лимонадом и со своим показным благочестием, но он знал, что, если когда-нибудь подойдет к ступеням этих церквей голодающий или раненый, на его мольбу о помощи откликнутся очень просто — наставят на него дробовик.
Так что Лютер давно уже заключил с Господом такой договор: Ты иди Своим путем, а я буду идти своим. Но в вагоне товарняка что-то на него накатило, какая-то потребность придать своей жизни значение и смысл, пока он не исчез с лица земли, оставив на ней отпечаток не более глубокий, чем остается после навозного жука.
Он катил через Средний Запад, опять через свой Огайо и потом на северо-восток. Хотя его попутчики, вопреки всему, что ему доводилось слышать, были людьми вполне приличными и хотя железнодорожные копы ни разу ни к кому из них не прицепились, он все равно волей-неволей вспоминал, как совсем недавно ехал в Талсу вместе с Лайлой, и тоска в нем все росла, вытесняя из его души все прочие чувства. Он забивался в углы вагонов и редко