Виктор Мережко - Сонька. Конец легенды
— Предлагаю выпить.
— Вот с этого все и начинается, — заметил с ироничной улыбкой пан. — Вначале вы будете искать собутыльника, затем станете пить по-черному. В полном одиночестве. А отсюда родится жестокость, озлобленность, ненависть ко всем и вся.
Никита Глебович отрезал кусок вяленой оленины, кивнул на нетронутую рюмку.
— Брезгуете?
— Просто не пью.
Возле дома стали грызться собаки, поручик подошел к окну, посмотрел вниз, беззлобно чертыхнулся, вернулся обратно.
— Все здесь интересно. Интересно и страшно. Но вы правы — когда-нибудь все это обрыднет. — Налил себе, выпил, затем испытующе посмотрел на каторжанина. — Еще один вопрос. Вся эта чушь о вас и Софье Блювштейн… Понимаете, о ком я?
— Разумеется.
— Это вранье или имело место быть?
Пан пожал плечами и спокойно ответил:
— Имело место быть.
— Она — майданщица. Ей разрешили открыть квасную лавку. По моей информации, госпожа Блювштейн торгует не только квасом. Но и кое-чем покрепче.
— Вы желаете лишить ее особого положения?
— Вовсе нет. Мне она просто любопытна.
Поляк поднял глаза на поручика, усмехнулся:
— К сожалению, видимся мы редко. Мне ведь предписан особый режим — передвижение по поселку только в сопровождении конвоира.
— Я дам команду о временной отмене режима.
— Желаете, чтобы я вам ее представил?
— Мне бы хотелось расположить ее к себе.
— Зачем?
— Легендарная особа. Необычная судьба. Меня привлекает все неординарное, загадочное.
— То есть я должен сказать Соне что-то о вас хорошее?
— Ну, ни хорошее, ни дурное. Но я бы желал, чтобы поселенцы видели во мне не только зверя.
Пан Тобольский в некотором недоумении помолчал, затем поднялся.
— Я могу идти?
— Нет. — Поручик подошел к нему. — Попытайтесь поверить в мою искренность. Россия на рубеже страшных перемен. Смертельных перемен. И я хочу оставить после себя хотя бы крохотный след, пусть даже на этом острове отверженных.
Желваки собрались на скулах поляка, он уставился на начальника в упор.
— Вы или сумасшедший, или прохвост.
От услышанного тот вздрогнул, с тихой ненавистью посмотрел на каторжанина, затем овладел собой, тихо промолвил:
— Может, и то, и другое. Для кого как, — и коротко махнул: — Ступайте.
Тобольский был уже возле двери, когда Гончаров окликнул его:
— Минуту! — снова подошел к каторжанину. — Госпожа Блювштейн здесь ведь не одна?
— Да, с дочкой. С Михелиной.
— По слухам, она весьма хороша собой.
Тобольский едва заметно усмехнулся:
— Она каторжанка, господин поручик, — и готов был переступить порог, когда его вновь остановил начальник.
— А со старшей дочерью… примой петербургской оперетты… действительно все так трагично, как писали газеты?
— Я каторжанин, господин поручик. И связи с материком у меня никакой. С наступающим Новым годом.
В комнату ворвалось облако холодного белого воздуха, конвоир услышал звук открывшейся двери, шуганул собак и заспешил навстречу каторжанину.
На следующий день, когда к ночи уже была завершена смена лесоповалочных работ, пан Тобольский решился навестить Соньку. Благо начальник снял предписание передвигаться по поселку только в сопровождении конвоира.
Квасная лавка находилась на небольшом майдане в центре поселка вольных поселенцев. Кроме нее, здесь в темноте виднелась управляющая контора с крыльцом, рядом чернел недавно построенный помост для порки провинившихся, а чуть в стороне нелепо торчали обломанные колеса от карусели, в теплое время предназначавшейся для местных детишек.
Из трубы лавки на фоне звездного прозрачного неба валил густой белый дым — значит, Сонька еще торговала.
Сама лавка представляла собой обычную черную лачугу с вдавленными в снег четырьмя окнами и протоптанной узкой тропинкой ко входу. Перед дверью лежали ленивые откормленные собаки, равнодушные к каждому, кто посещал лавку. Рядом с ними сидел на корточках Михель, совал им в физиономии куски хлеба или вяленой рыбы, те отворачивались, недовольно рычали, иногда даже огрызались.
Божевольному это нравилось, он радостно смеялся и продолжал свое бессмысленное занятие.
Когда сильно озябший пан Тобольский уже подходил к лавке, навстречу ему вышли два поселенца, на физиономиях которых, кроме хмельной отупелой тяжести, ничего более не выражалось. Поляк вынужден был посторониться, уступая им дорогу.
Один из мужиков чудом узнал его, оскалился.
— О, Матка Боска, твою мать! — и дурашливо стащил драную шапку с головы. — Неужели пану тоже пожелалось освежить грешную душу?
— Разве я не живой человек? — неловко отшутился тот.
— А хрен тебя поймет! Может, живой, а может, и подох уже! Тут все зажмуренные!
Мужики рассмеялись шутке и зашагали дальше.
Михель заметил совсем вблизи приближающегося поляка, оставил собак, поднялся навстречу, промычал:
— Не надо! Не ходи!
— Михель, — миролюбиво остановил его пан, объяснил: — У меня к Соне дело. Кое-что скажу и сразу уйду.
Поляк шагнул к двери, божевольный тут же перехватил его, прижал к стене.
— Убью!
Они вцепились друг в друга, силы были примерно равны, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы из лавки не выглянула Сонька, привлеченная шумом борьбы.
— А ну, пошел отсюда, шланбой! — набросилась она на Михеля, стала лупить его по голове берестяной квасной кружкой. — Какого черта караулишь?
— В каталажку не надо, Соня! — вдруг испугался Михель и отпустил поляка. — Больно. — Божевольный торопливо затопал прочь, лишь изредка оглядывался, бормотал: — Соня… Моя Соня… Мама… — и грозил кулаком пану: — Убью!
Вошли внутрь. Сонька кивнула гостю на одну из скамеек.
Лавка была небольшой, с двумя керосиновыми лампами по углам. Стояли два длинных стола для распития кваса, а на печи громоздились две булькающие бочки для закваски и перегонки пойла.
Сонька за пять лет каторги сильно сдала. Голова совсем поседела, зубы поддались цинге и почернели, походка утяжелилась, стала неуверенной, шаркающей. И лишь глаза по-прежнему были глубоки и внимательны.
— Мне изменили режим, Соня, — с улыбкой сообщил пан.
— Кто?
— В поселок пришел новый комендант. Я имел с ним разговор. Теперь могу перемещаться по поселку свободно.
— Вы с ним знакомы?
— Он пригласил меня к себе. Господин более чем странный. Знает стихи Марка Рокотова, интересуется инакомыслием, вел весьма загадочный разговор.
— Зачем вы мне это говорите?
— Он расспрашивал о вас.
— Обо мне расспрашивают многие. Как только туристы расползаются с парохода, так и расспрашивают.
Поляк усмехнулся.
— Тут иное. Как я понял, он желает поговорить с вами.
— О чем?
— С вашей помощью он намерен поднять в поселке свой авторитет.
— У коменданта всегда в поселке авторитет, — усмехнулась Сонька.
— Ему хочется, как он выразился, помочь отверженным и несчастным.
Женщина с иронией посмотрела на него.
— Вы с утра не выпивали?
— Я ведь не пью, Соня. Он действительно заинтересовался вами.
— Стара я для его интереса.
— Он также заинтересовался Михелиной.
— А это совсем ни к чему.
— Он просто спросил о ней.
— Сегодня спросил, завтра возьмется за дело.
— Надо этим воспользоваться, Соня!
— Дочку подложить?
— Зачем? Есть ведь другие варианты. Надо искать возможность бежать отсюда!.. Я крайне беспокоюсь о вас.
Сонька повернула к нему голову, внимательно посмотрела в измученное каторгой и годами породистое лицо поляка, с искренним сочувствием заметила:
— Лучше о себе побеспокойтесь. Совсем сдали.
Пан неожиданно взял женщину за плечи, на мгновение растроганно приобнял ее, уткнулся в плечо, и даже на какой-то миг показалось, что он расплакался. Тут же виновато отпустил, усмехнулся.
— Простите… — Помолчал, вытер тыльной стороной ладони глаза. — Обо мне бессмысленно. Я вряд ли уже выберусь. А вот вам надо постараться. Хотя бы ради ваших дочерей.
— Вы в своем репертуаре, — улыбнулась Сонька.
— Так воспитан. — Поляк снова элегантно откланялся. — Вы все-таки подумайте о том, что я вам сказал.
— Подумаю, — механически ответила женщина и вместе с поляком двинулась к выходу. — Если Михель вдруг станет нахальничать, кликните меня.
— Отобьюсь.
Дверь распахнулась, и вместе с облаком пара в лавку ввалилось сразу три поселенца.
— Соня! — заорал один из них. — Дай загасить огонь! Покрепче чего-нибудь!
Поляк вышел из лавки, огляделся и направился к околице, за которой начиналась почти засыпанная снегом тропинка в соседний поселок.
Идти было трудно.