Борис Акунин - Любовница смерти
Это прощальный подарок Просперо. Средневековый немецкий трактат с длинным названием «Сокровенные рассуждения Анонима о пережитом в собственной жизни и услышанном от людей, заслуживающих доверия». Позавчера, когда все молча вышли на улицу, оставив Дожа одного и никто даже не сказал ему «до свиданья», я вернулась от дверей, тронутая его молящим взглядом, пожала ему руку и поцеловала в щеку — в память обо всем, что меж нами было.
Он понял, что означает мой поцелуй, и не попытался на него ответить или заключить меня в объятья.
— Прощайте, дитя, — грустно сказал он, обращаясь ко мне на «вы» и тем самым словно признавая всё бывшее раз и навсегда оконченным. — Вы — мой запоздалый праздник, а праздники долго не длятся. Спасибо, что согрели усталое сердце отсветом вашего милого тепла. Я приготовил вам маленький подарок — в знак благодарности.
Он взял со стола томик в порыжевшем переплете телячьей кожи и вынул из кармана листок бумаги.
— Не читайте этот трактат целиком, в нем много темного и непонятного. В вашем возрасте не стоит отягощать разум печальной мудростью. Но непременно прочтите главу «Случаи, когда любовь сильнее смерти» — вот, я закладываю ее листком. Обратите на листок внимание, ему больше двухсот лет. Драгоценнейшая бумага шестнадцатого столетия, с водяными знаками короля Франциска I. Эта четвертушка стоит гораздо дороже, чем сама книга, хотя ей два столетия. Быть может, когда вы прочтёте заложенную главу, вам захочется написать мне короткое письмо. Используйте этот листок — украшенный вашим почерком, он станет одной из драгоценнейших реликвий моей пустой и ничтожной жизни… И не думайте про меня плохо.
Я рассмотрела листок с любопытством. На свет было видно пузатую лилию и букву F. Просперо знает толк в красивых вещах. Его дар показался мне трогательным, старомодным, даже обворожительным.
Два дня я не открывала книгу — настроение не располагало к чтению трактатов. А нынче, распрощавшись с Гэндзи на целых три недели, вдруг решила посмотреть, не сообщит ли мне средневековый автор о любви что-нибудь новенькое.
Вынула закладку, отложила в сторону, стала читать. Некий ученый каноник, имя которого на обложке было обозначено одной лишь литерой W., утверждал, что в вечном противостоянии любви и смерти обычно верх одерживает последняя, но иногда, очень редко, бывают случаи, когда самозабвенная любовь двух сердец воспаряет над пределом, положенным смертному существу, и укореняет свою страсть в вечности, так что от течения времени любовь нисколько не тускнеет, а напротив, сияет все ярче и ярче. Залогом увековечивания страсти странный каноник считал двойное самоубийство, к которому любящие прибегают, дабы жизнь не смогла их разлучить. Тем самым, по убеждению автора, они ставят смерть в подчинение любовному чувству, и смерть навеки становится верной рабой любви.
Устав от длинных периодов средневекового вольнодумца и от готического шрифта, я оторвала взгляд от желтых страниц и стала думать, что это означает? То есть не сам текст, смысл которого при всей витиеватости был ясен, а подарок. Просперо хочет сказать, что любит меня и что его чувство сильнее смерти? Что на самом деле он не был служителем смерти, а всегда служил только любви? И что я должна ему написать?
Решила, начну так: «Милый Дож, я всегда буду благодарна Вам, потому что Вы преподали мне начала важнейших дисциплин — любви и смерти. Однако науки эти такого рода, что проходить их каждый должен самостоятельно, да и экзамены по ним приходится сдавать экстерном».
Открыла чернильницу, взяла отложенный листок и…
И сразу забыла про трактат, про Дожа и про письмо. Сквозь мраморные прожилки старинной бумаги смутно, но вполне различимо проступили знакомые угловатые буквы, сложившиеся в два коротких слова: Ich warte![10]
Я не сразу поняла, что значит эта надпись, а лишь удивилась — откуда она могла взяться? Ведь позавчера я очень хорошо рассмотрела листок, он был совершенно чист! Буквы не были написаны пером — они именно что проступили, словно бы просочились из плотной бумаги. Я помотала головой, чтобы наваждение исчезло. Оно не исчезло. Тогда я ущипнула себя за руку, чтобы проснуться.
И проснулась. Пелена спала с глаз, песочные часы перевернулись, мир встал с головы на ноги.
Меня ждет Царевич Смерть. Он не химера и не выдумка. Он есть. Он любит меня, зовет меня, и я не могу не откликнуться на этот зов.
В прошлый раз, когда мне помешал Калибан, я еще не была готова к встрече — тревожилась из-за всякой ерунды, вымучивала из себя прощальное стихотворение, тянула время. Поэтому Он и дал мне отсрочку. Но теперь час настал. Суженый заждался меня, и я иду.
Не нужно ничего выдумывать, всё очень просто. Как я буду выглядеть после ухода — неважно. Сон, именуемый жизнью, так или иначе рассеется, и вместо него я увижу новый, несказанно более прекрасный.
Выйти на балкон, в темноту. Открыть чугунную калитку. Напротив, под луной и звездами, матово блестит крыша дома. Она близко, но не допрыгнешь. И всё же: отойти вглубь комнаты, как следует разбежаться и взмыть над пустотой. Это будет захватывающий полет — прямо в объятья Вечного Возлюбленного.
Жалко маму и отца. Но они так далеко. Я вижу городок — бревенчатые домики среди белых сугробов. Вижу реку — черная вода, по которой ползут огромные льдины. На одной льдине Маша Миронова, на другой тесной кучкой — те, кого она любила. Черная трещина все шире, шире. Ангара похожа на штуку белой ткани, криво разрезанную вдоль.
А вот и стихотворение. И голову ломать не надо — только успевай записывать.
Жизнь моя рассечена,Словно штука полотна.Развалились половинки —Здесь одна и там одна.
Острый ножик резал вкось,Как придется, на авось —От краев до серединки,Чтоб обратно не срослось.
Сразу видно — не к добруЖизнь затеяла игру:От Москвы и до ИркутскаРастопырила дыру.
Было белым полотно,А теперь черным-черно.Мне б на белое вернуться —Не допрыгнешь все равно.
По-над бездной Млечный Путь,А внизу лишь мрак да жуть.Разбежаться посильней бы —Ну как выйдет что-нибудь?
Не зацепится ногаЗа Уральские рога,И свалюсь я прямо с небаВ домотканые снега.
Вот и всё. Теперь только разбежаться и прыгнуть.
Издателю
У меня нет времени редактировать и переписывать эту сумбурную, но правдивую повесть. Прошу только об одном: выбросьте строчки, которые зачеркнуты. Пусть читатели увидят меня не такой, какой я была, а такой, какой я хочу себя показать.
М. М.III. Из папки «Агентурные донесения»
Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки)Милостивый государь Виссарион Виссарионович!
Вы, верно, удивлены тем, что после нашей вчерашней встречи, состоявшейся по Вашему требованию и закончившейся моими проклятьями, криками и постыдными слезами, я вновь пишу Вам. А может быть, и не удивлены, так как презираете меня и убеждены в моей слабости. Впрочем, это как Вам угодно. Вероятно, на мой счет Вы правы и никуда бы я не делся из Ваших цепких рук, если бы не события истекшей ночи.
Считайте это мое послание официальным документом или, коли Вам угодно, свидетельским актом. Если же письма окажется недостаточно, я готов подтвердить свои показания в любой правоохранительной инстанции, даже и под присягой.
Минувшей ночью я не мог уснуть — расходились нервы после нашего объяснения, да и испугался, что уж скрывать. Человек я впечатлительный, ипохондрического склада, и Ваша угроза выслать меня административным порядком в Якутск, да еще известив тамошних политических, что я сотрудничал с жандармами, совершенно выбила меня из колеи.
Итак, я метался по комнате, ерошил волосы, заламывал руки — одним словом, отчаянно трусил. Один раз даже зарыдал, сильно себя пожалев. Если б не отвращение к самоубийству, вызванное прошлогодней гибелью моего бедного обожаемого брата (до чего же он был похож на двух молоденьких близнецов из нашего клуба!), я, верно, всерьез задумался бы, не наложить ли на себя руки.
Впрочем, Вам про мои ночные переживания знать необязательно и вряд ли интересно. Достаточно сказать, что во втором часу ночи я всё еще не спал.
Внезапно мое внимание привлек ужасный треск и грохот, стремительно приближающийся к дому. Перепугавшись, я выглянул в окно и увидел, как к воротам подъезжает диковинный трехколесный экипаж, движущийся безо всякой конной тяги. На высоком сиденье виднелись две фигуры: одна в блестящем кожаном костюме, каскетке и огромных очках, закрывавших чуть не всё лицо; вторая еще более странная — юный еврейчик в ермолке и с пейсами, но тоже в большущих очках.