Йен Пирс - Падение Стоуна
— Хорошо. Очень хорошо. — Громовый хлопок по спине и широчайшая улыбка означали, что мои труды на общее благо были одобрены. — Пить.
Он ткнул в меня бутылкой вопреки закону от 1892-го о регулировании употребления спиртных напитков и нахмурился, а может, это была улыбка. Трудно определить. Я улыбнулся в ответ, насколько сумел. Пить мне абсолютно не хотелось, но вновь я почувствовал, что отказаться было бы неразумно. Мы выпили за здоровье друг друга, опять улыбнулись, еще один хлопок по спине, и он отчалил.
— А вы, полагаю, товарищ Мэтью, друг-журналист товарища Стефана, — произнес холодный женский голос позади меня с сильным немецким акцентом, но грамматически правильно и удобопонятно.
Я стремительно повернулся. Я открыл рот, чтобы ответить. Учтивый, светский, способный с честью выйти из любой ситуации. Вот каким я хотел быть и категорически не был. Я не сумел выговорить ни слова.
— Вы пришли выслушать речь? Здесь у нас мы видим журналистов не часто, а потому, полагаю, вы здесь, чтобы увидеть товарища Питера.
Она говорила негромко и была из тех, кто не смотрит на того, с кем говорит. Сейчас она упорно смотрела на что-то над моим левым плечом, выражая презрение, которое точно гармонировало с жесткостью ее голоса.
— Э…
— Сядьте поближе, он мямлит.
Она откинула голову и одним пальцем вернула на место прядь волос, упавшую на глаза. Я же так настойчиво вглядывался в нее, запоминая каждый ее жест, — и вот этого она никогда не делала. Она будто заимствовала другую личность. Словно вообще была другой личностью. Я был полностью сбит с толку. Конечно же, этого быть не могло.
Одета она была, как и все в этой комнате. Негреющая, старая одежда, абсолютно не к лицу. Черные сапоги из грубой кожи. Застегнута до подбородка на многочисленные пуговицы, одна из которых не застегнулась, а другая и вовсе оторвалась. Суровое, крайне серьезное лицо, словно бы часто рассерженное. Кожа землистая, состарившаяся. Утомленность. В этой улыбке не было ни на йоту теплоты.
Нет, решил я.
— А вы?
— Называйте меня Дженни, — сказала она категорично.
— Это ваше настоящее имя?
— Какое это имеет значение? Для женщин имена — это клейма подчиненности. Кто был твой отец. Кто твой муж. Мы должны сами выбирать свои имена. Вы согласны?
— Абсолютно. Я и сам так думал.
— Я не одобряю глупое острословие.
— Простите. Привычка.
— Избавьтесь от этой привычки. — Она вынесла приговор. И точка. — При надлежащем внимании вы найдете этот митинг очень поучительным.
Она, готов поклясться, чуть было не щелкнула каблуками, а затем на краткую долю краткой доли секунды, пока она отворачивалась, я увидел ее глаз. Серый. И я испытал такой знакомый шок, пронизывавшее меня всего вяжущее чувство в животе, судорожный выдох, внезапное ускорение сердцебиения.
Стефан Стефаном, и вопреки бесспорной притягательности многочасовой речи русского анархиста я решил уйти, и побыстрее. По крайней мере я умудрился не побежать, а просто направиться к двери сквозь группы людей, идущих в противоположном направлении, настолько быстро, насколько мог. Иозеф остановил меня как раз, когда я вот-вот должен был обрести свободу.
— Вы же, конечно, не уходите?
— Боюсь, я должен. Я… — Я попытался, но не сумел придумать сколько-нибудь веской причины. — Я только сейчас вспомнил про неотложную работу. Страшно сожалею. Я так предвкушал…
— Ну, в другой раз, — сказал он без особого интереса. — Как видите, двери всегда открыты. Даже для журналистов.
— Спасибо. Вы очень добры. А я и то немногое, что видел, нашел интересным, очень интересным. Скажите, кто вон та женщина?
Я кивнул так незаметно, насколько сумел.
— Почему вы спрашиваете?
— Ну, понимаете, мы поговорили. А здесь женщин так мало, вот я и полюбопытствовал.
— Если хотите узнать, вам надо самому ее спросить. К тому же я мало что про нее знаю. Она иногда заглядывает сюда последние полгода. Первое, что она сделала, когда сошла с парохода.
— Парохода?
— Да. Она немка, должна была уехать из-за… ну, это не важно. Но она непоколебима и предана делу. Если хотите узнать больше, спросите ее, но ответа не ждите.
Я не хотел слишком нажимать, а потому ушел. Ну хотя бы Хозвицки не появился. Меньше всего мне требовалось сочинять еще какую-нибудь отговорку.
Кропоткин прибыл менее чем через десять минут после моего ухода. Я увидел его с моего наблюдательного поста по ту сторону улицы. Часть тренировки — во всяком случае, часть того, как я себя вытренировал. Умение ждать. Искусством этим владеют лишь немногие. Большинству спустя две-три минуты уже надоедает, и они приходят в возбуждение и измышляют десятки весомых доказательств, что тратят время попусту, и все лишь просто чтобы уйти. Я же научился ну, не получать удовольствие, а вернее, позволять моим мыслям рассеиваться, так что время будто проходит быстрее. Некое успокоение. По-своему талант, я знаю, хоть и небольшой, которым я очень горжусь. А потому я нашел темный уголок в проулке, тянущемся сбоку от бакалейной лавки по ту сторону улицы. Оттуда все было отлично видно, а свет газового фонаря туда не достигал. Я поплотнее завернулся в пальто. И начал ждать. И ждал. Увидел, как торопливо вошел Стефан и еще несколько человек; увидел подъехавшую карету и вылезшего из нее высокого мужчину с густой пышной бородой. Вот, подумал я, Кропоткин. Предположим, десять минут на раскачку, затем по меньшей мере три часа митинга. Я вытащил карманные часы из жилета и прищурился на них. Восемь часов. Вечер предстоял долгий.
Таким он и был. Почти нескончаемым. Даже моей искусной безмятежности в подобных ситуациях еле достало, чтобы я дотерпел. Мои мысли увязли в этой Дженни. Они снова и снова к ней возвращались, и я не понимал ровнехонько ничего. И был твердо уверен лишь в одном: мне вновь солгали.
Вот так я ждал, замерзший, страшно голодный и расстроенный. Девять часов, десять часов, половина одиннадцатого. Время от времени из дверей выбредали люди; то ли слова князя их не ублаготворили, то ли они слышали их прежде. Некоторые, разговаривая, останавливались снаружи. Другие торопливо уходили. Для меня никто интереса не представлял.
В конце концов вышла Дженни. Закутанная в пальто, на голове шляпа, но не узнать ее было невозможно. С ней был мужчина, тот, который заставил меня «организовать стулья». Он тоже был в шляпе, надвинутой на глаза. Правая рука засунута в карман пальто.
И он прикасался к ней: поглаживал ее спину левой рукой. Неопровержимый жест близости. И она отзывалась, прилегала телом к нему. Ошибки не было: я это не вообразил.
А потому я пошел за ними. Более горячий человек, чем я, мог бы заступить им дорогу. «Здрасьте, миледи, вот уж не думал увидеть вас тут!» Но я решил, что лучшей местью будет узнать все. Да, в первую очередь я разберусь что к чему.
А потому я последовал за ними на порядочном расстоянии, только чтобы не упустить их из виду, ныряя в тень всякий раз, когда мужчина останавливался, чтобы завязать шнурок или чиркнуть спичкой о стену, или когда они останавливались посреди тротуара, продолжая разговор. Никто так часто не останавливается. Но я учился у мастера. Джордж Шорт отточил зубы как рассыльный, прежде чем стать репортером. Он знал все хитрости, как вести слежку, оставаясь невидимым, и, подозревал я, как обчищать карманы и подслушивать разговоры в ресторанах и барах. Когда я начинал, он обучил меня некоторым из своих приемов. «Никогда не знаешь, когда что окажется полезным, — говаривал он. — Эти выпускники университетов верят, будто вся важность в хорошо построенных фразах. Да они не смогут сварганить историю, даже если она укусит их за ногу».
Его уроки никогда прежде не были такими уж полезными, но сейчас я оценил их сполна. Суть в том, чтобы попасть в ритм с тем, за кем следишь, внимательно вглядываться, так чтобы заранее предвидеть, как он поступит; двигаться в гармонии с ним и успеть скрыться среди теней даже прежде, чем он начнет оборачиваться. Знать, на каком расстоянии находиться. Знать, как двигаться неслышной походкой, но естественно, чтобы тебя не заподозрили, даже заметив.
Я шел за ними милю или около того по Джубили-стрит, вдоль Коммершиел-роуд, вверх по Тернер-стрит, затем по Ньюарк-стрит — ряд домов обветшалых и нищих. Они остановились перед домом, погруженным в полную темноту, продолжая разговор. Я ничего не слышал, но мне этого и не требовалось. Он хотел, чтобы она вошла с ним, это было несомненно. Вначале она отказалась, и я чуть ободрился. Но затем она взяла его за руку, позволила ему подвести себя к двери, и они исчезли внутри.
Если я до этого пребывал в состоянии потрясенного недоверия, оно не шло ни в какое сравнение с тем, что я испытал теперь. Я бы мог очень долго описывать мои чувства, но, в сущности, они были очень простыми. Я ревновал до безумия. Она была моей, твердил я себе. Еще одна ложь в растущем списке. И с таким? С такими людьми? Совершенно очевидно, выплаты Братству, заметки о которых я нашел в той папке, производил не ее муж, а она. Он обнаружил их и пытался установить, чем она занимается. Этот мужчина наверняка принадлежал к какой-то группе, и она платила ему. Меня затошнило от отвращения. Я разоблачу ее перед всем миром. Я сокрушу ее репутацию, и ей придется навсегда покинуть Англию. Как это осуществить? Через Хозвицки, совершенно очевидно; я же обещал ему материал, а о таком он и мечтать не мог. Затем «Сейд». Я буду разорять компании ее мужа, пока их общая стоимость не уместится в моем заднем кармане вместе с остальной мелочью.