Борис Акунин - Пелагия и белый бульдог
— Ай да двоеперстец, — сказал Владимир Львович, присвистнув. — Готов держать пари, что Земфира Сичкина внешностью хотя бы отчасти напоминает Наину Георгиевну, на которую его степенство давно облизывается.
Донат Абрамович, оторопевший от этакого поворота, смолчал, но бросил на Бубенцова такой взгляд, что стало ясно — проницательный психолог в своем предположении не ошибся.
— Ну а что до господина Ширяева, — подвел-таки к эффекту полицмейстер, — то у него никакого алиби нет. Более того, достоверно установлено, что в Дроздовку он ночевать не вернулся, ни в одной из городских гостиниц не останавливался и ни у кого из здешних знакомых также не появлялся. Позвольте же спросить вас, — сурово обратился он к Степану Трофимовичу, — где и как провели вы минувшую ночь?
Ширяев, опустив голову, молчал. Грудь его тяжело вздымалась.
— Вот вам и твердая улика, равнозначная признанию. — Лагранж картинным жестом указал Бердичевскому и Бубенцову на изобличенного преступника. Затем трижды громко хлопнул в ладоши.
Вошли двое полицейских, очевидно, обо всем заранее извещенные, потому что сразу же подошли к Ширяеву и взяли его под руки. Он вздрогнул всем телом, но и тут ничего не сказал.
— Доставить в управление, — приказал Феликс Станиславович. — Поместить в дворянскую. Скоро приедем с господином Бердичевским и будем допрашивать.
Степана Трофимовича повели к выходу. Он всё оборачивался, чтобы посмотреть на княжну, она же глядела на него со странной улыбкой, непривычно мягкой и чуть ли не ласковой. Меж ними не было произнесено ни слова.
Когда арестованного вывели, Спасенный перекрестился и изрек:
— «На много время не попускати злочествующим, но паки впадать им в мучения».
— Как видите, — скромно сказал Лагранж, обращаясь главным образом к Бубенцову и Бердичевскому, — расследование и в самом деле много времени не заняло. Дамы и господа, благодарю всех за помощь следствию и прошу извинить, если доставил вам несколько неприятных моментов.
Эти сдержанные и благородные слова были произнесены с подобающей случаю величавостью, и когда заговорила Наина Георгиевна, поначалу все решили, что она имеет в виду именно Феликса Станиславовича.
— Вот что значит благородный человек, не чета прочим, — задумчиво, словно бы сама себе проговорила барышня и вдруг повысила голос: — Увы, господа блюстители закона. Придется вам Степана Трофимовича отпустить. Я нарочно захотела его испытать — скажет или нет. Подумайте только, не сказал! И уверена, что на каторгу пойдет, а не выдаст… Не совершал Степан Трофимович никакого убийства, потому что всю минувшую ночь пробыл у меня. Если вам мало моих слов — допросите горничную. После того как он вчера кинулся за мою честь заступаться, дрогнуло во мне что-то… Ну да про это вам ни к чему. Что глазами захлопали?
Она неприятнейшим образом засмеялась и странно глянула на Владимира Львовича — одновременно с вызовом и мольбой. Тот молча улыбался, точно ожидая, не будет ли еще каких-нибудь признаний. Когда же стало ясно, что всё сказано, следственный опыт решительно провалился, а Лагранж пребывает в полной растерянности и даже как бы потерял дар речи, Бубенцов насмешливо осведомился у представителей власти:
— Ну что, концерт окончен? Можно уходить? Срачица, принеси-ка плащ.
Секретарь безропотно выскользнул из салона и через полминуты вернулся, уже в картузе, а своему повелителю доставил легкий бархатный плащ с пелериной и фуражку.
— Честь имею, — сардонически поклонился Бубенцов и направился к выходу.
Со спины в своем щегольском наряде он был точь-в-точь франтик-гвардионец, каковым, собственно говоря, до недавнего времени и являлся.
— Тот самый плащ, — громко, нараспев сказала Наина Георгиевна. — Та самая фуражка. Как она блестела в лунном свете…
Непонятно было — то ли барышня представляет безутешную Офелию, то ли действительно тронулась рассудком и бредит.
— Мы уедем из вашего гнилого болотца. Может быть, мы поженимся и у меня даже будут дети. Тогда мне все простится, — продолжала нести околесицу княжна. — Но сначала надо раздать долги, чтобы всё по справедливости. Не правда ли, Владимир Львович?
Владимир Львович, стоявший уже в самых дверях, оглянулся на нее с веселым недоумением.
Тогда Наина Георгиевна царственно прошествовала мимо него, слегка задев плечом, и скрылась в гостиной. Кажется, все-таки научилась покидать сцену не бегом, а шагом.
— Желе-езная барышня, — с явным восхищением протянул Донат Абрамович. — Не знаю, кому она собралась долги отдавать, но не хотел бы оказаться на их месте.
— М-да, — подытожил Бердичевский. — А Ширяева-то, Феликс Станиславович, придется выпустить.
Полицмейстер забормотал:
— Вовсе ничего еще не значит. Допросить-то уж непременно следует. И Ширяева, и Телианову, и горничную. Возможен преступный сговор. От такой истеричной и непристойной особы можно ожидать любых фордыбасов.
Но его уже никто не слушал. Участники опыта один за другим потянулись к выходу.
* * *Полина Андреевна Лисицына вернулась на квартиру к своей полковнице в большой озабоченности. Почтенная Антонина Ивановна ложилась сразу после ужина и в этот поздний час уже видела безмятежные сны, поэтому никто не отвлекал гостью разговорами и расспросами.
Оказавшись у себя в комнате, рыжеволосая дама быстро разделась, но не приступила к предпостельному туалету, как следовало бы ожидать, а достала из саквояжа сверток с черным облачением и не более чем за минуту преобразилась в смиренную сестру Пелагию. Тихонько ступая, прошла коридором и через кухню выскользнула на улицу.
Безлунная, ветреная ночь охотно приняла черницу в свои такие же черные объятия, и монахиня едва различимой тенью заскользила мимо спящих домов.
С точки зрения Пелагии, «следственный опыт» полицмейстера Лагранжа оказался очень даже полезен — до такой степени, что возникла срочная необходимость потолковать с Наиной Георгиевной с глазу на глаз прямо сейчас, не дожидаясь завтрашнего дня. Загадочная фотография под названием «Дождливое утро» совершенно не запечатлелась в памяти Полины Андреевны, а между тем чутье подсказывало ей, что именно там может таиться ключ ко всей этой нехорошей истории. Конечно, проще было бы отправиться к княжне прямо от почтмейстерши, в обличье госпожи Лисицыной, но приличные дамы в одиночку по ночному городу не разъезжают и уж тем более не ходят пешком — было бы слишком приметно, а на скромную монашку кто ж обратит внимание.
Идти было далеконько, до самого берега Реки, где стоял старый дом, доставшийся Наине Георгиевне по наследству. Близилась полночь. В такое время в Заволжске не спят только влюбленные и постовые стражники (последние, впрочем, тоже спят, хоть и в будке), поэтому по дороге инокине не встретилось ни единой живой души.
Странный вид имеет наш мирный город ненастной осенней ночью. Будто все население унесено куда-то в неведомые дали мановением некой таинственной силы и остались только темные дома с черными окнами, догорающие фонари и бессмысленные колокольни с осиротевшими крестами. А если неспящему человеку по расстроенности нервов лезет в голову всякая жуть, очень легко вообразить, что ночью в Заволжске переменилась власть и до самого рассвета, пока не вернутся солнце и свет, всем здесь будут заправлять силы тьмы, от которых можно ожидать каких угодно пакостей и неправд.
В общем, скверно было в городе. Пусто, безжизненно, тревожно.
IX
НОЧЬ. РЕКА
Когда Пелагия свернула в Варравкин тупик, что выводил к дому Наины Георгиевны, небо бесшумно — и от этого было еще страшней — полыхнуло ослепительно яркой зарницей, после которой темнота показалась такой густой, что монахиня поневоле остановилась, перестав различать очертания домов. Только приобвыклась, сделала несколько шагов, и снова белая вспышка, и снова пришлось, зажмурившись, ждать, пока расширятся ошалевшие от этакого неистовства зрачки. Но теперь издалека донесся медленный рокочущий раскат.
Так дальше и пошло: десяток-другой шагов в кромешной тьме, потом мгновенная вакханалия сатанинского сияния, и опять чернота, наполненная утробным порыкиванием надвигающейся на город бури.
Дом найти оказалось нетрудно. В него-то Варравкин тупик и упирался. Очередная зарница высветила маленький особняк с мертвым, заколоченным мезонином, деревянный забор и за ним листву деревьев, всю вывернутую белыми брюшками под порывистым ветром. Когда стих громовой раскат, стало слышно, как где-то за домом, за деревьями негодующе шумит растревоженная Река. Здесь берег вздымался особенно высоко, а пойма суживалась чуть не на триста саженей, так что и в самые безмятежные дни стесненный поток проносился мимо кручи бурливо и сердито, в непогоду же Река и вовсе ярилась так, будто гневалась на придавивший ее город и хотела обвалить его в свои пенные воды, подмыв постылый яр.