Елена Топильская - Алая маска
Но стоило мне подрасти, как Глафира (сама с тех пор ничуть не изменившаяся, худая, с темным морщинистым лицом, точно пригоревшим от постоянного жара плиты, с вечно выбивавшимися из-под косынки седыми космами) стала уважительно обращаться ко мне не иначе как «барин», или «Алексей Платоныч». Меня, пятнадцатилетнего подростка, это страшно смущало, но и льстило мне также.
Мельком я снова подумал, откуда же пошла про нас с Алиной грязная сплетня, но и на секунду не предположил, что эти гнусности могли быть пущены обитателями нашего дома — горничной Татьяной либо Глафирой. Обе они были добрыми и хорошими женщинами; а если и бывали порой недовольны мной — из-за учиненных шалостей или подростковой безалаберности, то уж Алину Федоровну обе боготворили, слушались беспрекословно и ни за что бы не позволили себе злословить на ее счет, да еще так жестоко.
Сейчас, когда я вошел в теплую, жарко натопленную, благоухающую чем-то мясным, домашнюю кухню, тщательно заперев за собою дверь, мне показалось, что Глафира наша с трудом сдержалась, чтоб не обнять меня пыльными от муки руками. И меня чуть не до слез растрогало это невысказанное проявление родственных чувств, хоть и от прислуги. Да я и не считал ее прислугой; а сейчас и вовсе, с какой-то горькой пронзительностью, понял, что всегда относился к ней скорее как к бабушке, вздорной, крикливой, но своей, родной и теплой.
Так и не осмелившись обнять меня, Глафира стояла, прижав руки к груди; я сам шагнул к ней и обнял, задохнувшись в жалости от того, какая же она худая, прямо кожа да кости, и легко-невесомая. Меня обволакивали запахи и звуки, знакомые с детства; я был в доме, который стал для меня родным после того, как умерли мои родители. Я вспомнил, как Алина, с бокалом шампанского в руке, над моим свидетельством об окончании Университета сказала что-то про смерть моих родителей. Про то, что я должен узнать правду о их смерти. Какую правду? Никогда ранее она не говорила со мной об этом, хотя и ездила со мной вместе в Воронеж на годовщину их смерти, и позже каждый год по этим датам ставила свечки в церкви и заказывала молебен за упокой.
Вдруг перед глазами у меня встала картина, как шел я тогда, через год после похорон отца и матери, вместе с теткой, крепко держа ее за руку, по Ямской слободе в Воронеже, городе, где я родился, но которого совсем не помнил с тех пор, как меня отправили оттуда на поезде в Петербург. Спустя год после трагического события, унесшего моих отца и мать — Алинину сестру, Алина поехала в Воронеж, и меня взяла с собой. А после, много лет, мы с Алиной тихо отмечали годовщины смерти наших родных здесь, в петербургской квартире, и только окончив курс Университета, я отправился поклониться могилам на родину, в Воронеж.
Этим летом, в июне, я был там один, подъезжал к кладбищу на извозчике, и не был в доме, который ранее занимала наша семья, но сейчас отчетливо, будто на плане, увидел маршрут и вспомнил все названия улиц. Мы тогда, много лет назад, с Алиной шли пешком к Чугуновскому кладбищу; переходили сырую Пограничную улицу, которая затоплялась обыкновенно дождевой водой во время ливней, по ней шла граница между городом и Ямской слободой. Потом миновали улицы Лесных Дворов с дровяными складами, обогнули немецкую церковь по Кирочной улице, что начиналась от кирхи, вот уже и Большая Садовая, Малая Дворянская, Большая Дворянская — и само Чугуновское кладбище. Оно, помнится мне, и тогда уже разнесено было на несколько отделений: имелось там лютеранское отделение, солдатское, православное, и, на отшибе, арестантское, где хоронили скончавшихся в тюрьме. На солдатских могилах стояли скромные деревянные кресты, многие были потемневшими от дождей и ветра, скособочившимися; лютеранские могилы выглядели особенно чистенькими и ухоженными на их фоне… Родители же мои похоронены были на православном отделении, там гуще всего росли березы с опущенными до земли ветками. Когда их прибивал книзу летний ливень, они кончиками веток мели по нежному кладбищенскому песку замысловатые фигуры…
Я наконец выпустил Глафиру из своей медвежьей хватки, и она, засмущавшись, тут же отвернулась и захлопотала у пышущей жаром плиты, во чреве которой что-то угрожающе скворчало. Повернувшись к выходу из кухни, я увидел Алину.
В простом домашнем платьице, скромно причесанная, она показалась мне уставшей и печальной. И сердце у меня защемило от жалости теперь уже к ней, как это часто бывало в последнее время. Ну почему она не вышла вновь замуж? Ведь при ее милой внешности и легком нраве она могла составить счастье какого-нибудь порядочного человека, но предпочла остаться вдовой, ведя соответствующий своему положению образ жизни. И подумать только: о ней, воплощении пристойности, никогда в жизни не давшей повода к осуждению, распускают такие гнусные слухи! Кулаки мои непроизвольно сжались, и Алина, прочитав по моему лицу, как это всегда бывало, о моих переживаниях, подалась ко мне:
— Что-то стряслось с тобой, Алешенька? Усилием воли я заставил себя улыбнуться ей беспечно и легко.
— Соскучился. Был тут неподалеку по делам службы и забежал на вас посмотреть.
Алина недоверчиво на меня глянула.
— Ну, пойдем! Тебя Глафира сейчас покормит…
— Нет, душенька, — отказался я, хоть это и стоило мне напряжения воли. — Некогда. Да и сыт я. Пойдем, скажу тебе два слова.
Мой беспечный тон Алину не обманул. Мы прошли в комнаты и сели у окна за круглый столик, за которым в июне, после моего возвращения из Воронежа, пили с ней шампанское.
— Почему ты тогда сказала, Алина, что, даст Бог, я узнаю правду про смерть родителей? — внезапно спросил я, хотя собирался сказать совсем другое: что вынужден уехать на время из города, и чтобы она не волновалась за меня, если вдруг услышит какие-то неприятные вещи, что все вскоре разъяснится.
Алина с тревогой глянула на меня и тут же отвела глаза. Я с удивлением заметил, как посерело ее лицо.
— Почему ты спрашиваешь? — с усилием выговорила она вдруг помертвевшими губами.
— Так, вспомнилось. Мы ведь с тобой так же сидели, да? — на самом деле я был обеспокоен. Тогда, в июне, я почему-то не придал значения брошенной Алиною фразе, сам не знаю, почему. Видно, мысли мои заняты были предстоящей юридической деятельностью, карьерой следователя (я про себя усмехнулся; карьера следователя! Неужели так бесславно она кончилась?). Что еще за пугающая тайна в нашем семействе, о чем Алина сочла возможным намекнуть лишь теперь, спустя пятнадцать лет после смерти ее сестры и деверя, смерти, в которой я до сих пор винил грабителей, забравшихся в дом? Мать и отец, посреди ночи вышедшие со второго этажа на шум у входной двери, зарублены были топором двумя мужиками, уже выломавшими замок. Я спал в своей кроватке, и не слышал шума. И криков родительских тоже не слышал, наверное, все произошло очень быстро, и даже позвать на помощь они не успели. Лишь утром молочница увидела открытую дверь, кровь, уже загустевшую на ступеньках, закричала, сбежались соседи… Мужиков взяли к вечеру в придорожном кабаке, те, пьяные, жаловались, что убитые хозяева дома телами своими перегородили им путь в комнаты, и пришлось бросить топор и уйти несолоно хлебавши. Получается, что мои родители невольно, уже после смерти своей, спасли меня, легши на пути у злодеев.
Теперь я уж и не вспомню, когда впервые услышал все эти подробности: тогда ли, в суматохе перед похоронами? Вряд ли. Никто со мной тогда особо не разговаривал, все только гладили по голове и роняли неискренние слезы о моем сиротстве. Конечно, я мог слышать обрывки взрослых разговоров, но что я тогда был в состоянии понять? И даже тот факт, что я в одночасье стал круглым сиротой, в полной мере мною был осознан только спустя время, уже по приезде в Петербург.
Момент этот, когда мое сиротство вдруг открылось мне во всей его тяжкой откровенности, я помню остро и до сей поры. Было это во время прогулки моей с Алиною по Слоновой улице, широкой, с большим пустырем, ведущей к Смольному монастырю. Алина рассказывала мне, что когда-то здесь помещался особый двор для слонов, которых персидский шах щедро дарил русским императрицам. Я упросил пойти и посмотреть, хоть Алина, смеясь, и доказывала, что ныне слонов там и в помине нет. И мы пошли.
До пустыря пересекли мы несколько параллельных улиц; в деревянных домах, которыми эти улицы были застроены, почему-то даже днем закрыты были ставни, а там, где ставен не было, окна завешены были плотными занавесками, а в глубине крылец стояли большие лампы с зеркальными рефлекторами. Мне эти деревянные строения напомнили вдруг Воронеж, и я спросил у Алины, почему здесь так пустынно и ставни закрыты, и лампы горят, хотя вокруг белый свет. Алина нехотя ответила, что здесь живут гадалки. Мне это слово было незнакомо. Я стал требовать разъяснений, и тут на крыльце одного из домов показалась привлеченная нашими голосами колоритная женщина. Высокая, статная, с гладкими черными волосами, вид она имела устрашающий — отчасти из-за густых черных бровей, сходившихся над переносицей и придававших ее странно-красивому лицу хищное выражение, отчасти — из-за могучего телосложения. Она бросила на меня огненный взгляд из-под нависших смоляных бровей и звучно сказала: