Борис Акунин - Пелагия и белый бульдог
Матвей Бенционович руками замахал и даже перебил преосвященного, чего прежде никогда не бывало:
— Отче, я этого совсем не могу! Во-первых, придется ехать на место убийства, а я покойников боюсь…
— Ну-ну, — погрозил ему пальцем Митрофаний. — Слабость сердца одолевать нужно. Ты прокурор или кто? Вот повезу тебя с собой на Старосвятское кладбище, откуда гробы перевозят, поскольку Река совсем берег подмыла. Я, как полагается, буду молитвы читать, а тебя поставлю извлечением останков распоряжаться. Для укрепления нервов тебе полезно будет.
— Ах, не в покойнике только дело. — Бердичевский просительно заглянул владыке в глаза. — У меня дознавательского дара нет. Вот акт обвинительный составить или даже допрос вести у меня отлично получается, а уголовный расследователь из меня никакой. Это у вас, отче, талант загадки разгадывать. Жалко, вам самим туда поехать нельзя, не к лицу.
— Я не поеду, но око свое к тебе приставлю. Войди-ка, дочь моя, — позвал преосвященный, поворотясь в дверке, что вела во внутренние покои.
В кабинет, где происходила беседа епископа с товарищем прокурора, вошла худенькая монахиня в черном апостольнике и черной же камилавке, молча поклонилась. Бердичевский, не раз видевший Пелагию прежде и знавший, что она пользуется у Митрофания особенным доверием, поднялся и ответил не менее почтительным поклоном.
— Сестру Пелагию возьми с собой, — велел архиерей. — Она наблюдательна, остра умом и очень может тебе пригодиться.
— Но там наверняка уже полиция и сам Лагранж, — развел руками Матвей Бенционович. — Как я объясню столь странную спутницу?
— Скажешь, после проповеди владыка приедет сей дом опоганенный от скверны святить, а прежде того инокиню присылает подготовить всё, чтоб прилично было и взору преосвященного владыки не оскорбительно. А что до Лагранжа, то, как я понимаю, он, шельма, теперь у тебя по струнке ходит. — И, блеснув глазом на Пелагию, прибавил: — Скажи ему: черница тихая, смиренная, умом убогая, следствию не помешает.
* * *Пока ехали в коляске по Дворянской, оба молчали, потому что Пелагия такого многоумного и высокоученого спутника несколько робела, а Матвей Бенционович не имел привычки к общению с духовными особами (Митрофаний не в счет, тут дело особое) и уж совсем не знал, как вести беседу с монахиней.
Наконец, придумав удачную тему, он открыл рот и сказал:
— Матушка… — Но сбился, потому что ему пришло в голову, что женщине совсем нестарого возраста, хоть бы даже и монахине, вряд ли будет приятно такое обращение от лысоватого и уже немножко обрюзгшего господина сильно за тридцать.
И вечно у него выходили трудности в общении с Пелагией, хоть разговаривать им доселе выдавалось не так уж часто. Инокиня, с точки зрения Матвея Бенционовича, обладала крайне неудобным свойством выглядеть то зрелой и умудренной женщиной, то сущей девочкой, как, например, сейчас.
— То есть сестра, — поправился он, — вы ведь сестра (это уж вышло совсем глупо) Полины Андреевны Лисицыной?
Черница как-то неопределенно кивнула, и Бердичевский испугался, не нарушил ли он какого-нибудь неведомого ему этикета, согласно которому с монахинями нельзя беседовать об их оставшихся в миру родственниках.
— Я только так спросил… Уж очень умная и приятная особа, и на вас немножко похожа. — Он деликатно посмотрел на спутницу, покачивавшуюся рядом на кожаном сиденье коляски, и добавил: — Совсем чуть-чуть.
Неизвестно, куда вывернул бы этот не вполне уклюжий разговор, если бы экипаж не въехал на Храмовую площадь, главный плац нашего города, где находятся и кафедральный собор, и губернаторский дом, и главные присутствия, и консистория, и гостиница «Великокняжеская», где лет сто тому и в самом деле останавливался великий князь Константин Павлович, совершавший ознакомительную поездку по восточным губерниям империи.
Там-то, у чугунной ограды сей лучшей заволжской hotellerie толпился народ, что-то там шумели, толкались и виднелись даже полицейские фуражки. Происходило некое явное безобразие, причем в непосредственной близости от обиталищ духовной и светской власти, чего Матвей Бенционович как лицо облеченное оставить без внимания не мог. По правде говоря, он вообще испытывал слабость к положениям, в которых мог проявить себя с начальственной стороны.
— Посидите-ка, сестрица, — сказал он важно Пелагии, кучеру велел остановиться и пошел разбираться.
Солидного чиновника беспрепятственно пропустили в самый центр скопища, и оказалось, что все глазеют на восточного человека, бубенцовского абрека.
Черкес был мертвецки пьян и исполнял сам с собой какой-то безумный танец, время от времени гортанно вскрикивая, а больше, впрочем, беззвучно. Топтался на месте, мелко переступая большими ступнями в потрепанных чувяках, по временам преловко вскакивал на цыпочки и описывал над бритой своей головой сияющие круги чудовищной величины кинжалом. Сразу было видно, что он этак выплясывает очень давно и предаваться сему занятию намерен еще долго.
— Эт-то еще что? — нахмурясь, спросил Бердичевский околоточного.
— Так что сами видите, ваше высокоблагородие. Скоро час как куражится без малейшего передыху. А перед тем в трактире «Зеркальном» зеркала бил и половых ногами топтал, ранее побывал в кабаке «Самсон», где тоже дебоширил, но и туда прибыл уже сильно пьяный.
— Почему не пресекли?
— Пробовали, ваше высокоблагородие. Но он городовому Карасюку вон всю харю расквасил, а меня чуть тесаком своим не зарубил.
— Пристрелить его надо, — зло сказал полицейский, закрывавший лицо окровавленным платком, — надо думать, тот самый Карасюк. — Ничего боле не остается, пока он не порешил кого-нибудь.
— Я те пристрелю! — цыкнул на него околоточный. — Это же самого Владимира Львовича Бубенцова человек.
— А вы-то куда смотрите? — обернулся Бердичевский к Тихону Иеремеевичу Спасенному, жавшемуся здесь же, в первых рядах толпы. — Уведите отсюда вашего дикаря.
— Уж я за ним с ночи хожу-с, — жалобно произнес Спасенный. — Не пей, говорю, не пей. Да он разве послушает. Нельзя ему вина, совсем нельзя. Нерусский человек, что с него возьмешь. Или вовсе в рот не берет, или выдует полведра и после звереет. Подпоил его какой-то лихой человек. Теперь пока не рухнет, плясать будет.
Матвей Бенционович, чувствуя, что на него обращены взгляды всей толпы, произнес с непререкаемой авторитетностью:
— Не положено. Это вам не что-нибудь, а Храмовая площадь. Скоро владыка приедет проповедь говорить. Убрать немедленно!
Из толпы крикнули (вот они, плоды достоинства-то):
— Умный какой. Поди-ка сам убери, если такой смелый!
И понял тут Матвей Бенционович, что угодил в ловушку, собственноручно им же и изготовленную. Дернуло же его останавливать коляску! А отступать было некуда.
И от околоточного с побитым городовым тоже сикурсу ждать не приходилось.
Поиграв желваками для большей храбрости, Бердичевский сделал шаг, другой и приблизился к страшному танцору. Тот вдруг взял и запел какую-то дикую, но по-своему мелодичную песню, и быстро-быстро замахал клинком.
— Немедленно прекратить! — что было сил гаркнул Матвей Бенционович.
Черкес только повел в его сторону багровым от хмеля глазом.
— Я тебе говорю!
Бердичевский шагнул вперед еще, потом еще.
— Ишь, бедовый, — сказали сзади в толпе.
Непонятно про кого — про Черкеса или про товарища прокурора, но Матвей Бенционович принял на свой счет и несколько воодушевился. Он протянул руку, чтобы схватить горца за рукав, и вдруг — вшшить! — у самых пальцев Бердичевского сверкнула стальная дуга, а с сюртучного обшлага отлетели две чисто срезанные гербовые пуговицы.
Матвей Бенционович с невольным криком отскочил в сторону и, разъярившись от такой потери лица, крикнул околоточному:
— Живо за Бубенцовым! Если не усмирит своего абрека, приказываю стрелять ему в ноги!
— Владимир Львович спят еще и будить не велели, — объяснил Спасенный.
— Вот, жду десять минут по часам. — Бердичевский сердито помахал серебряной луковицей. — И велю палить!
Тихон Иеремеевич засеменил по направлению к флигелю, а на площади установилось заинтересованное молчание.
Черкес, как заведенный, все продолжал свой ни на что не похожий танец. Бердичевский стоял с часами в руках, чувствуя себя преглупо. Карасюк с видимым удовольствием всовывал в револьвер патроны.
Когда до истечения срока ультиматума оставалась минута, околоточный нервно сказал:
— Ваше высокоблагородие, засвидетельствуйте, что я никакого касательства…
— Идет! Идет! — зашумели в толпе.
Из ворот гостиницы неспешно вышел Владимир Львович — в шелковом халате и турецкой шапке с кисточкой. Перед ним расступились. Он остановился, упер руки в бока и некоторое время просто смотрел на своего ополоумевшего янычара. Потом зевнул и тихонько двинулся прямо на него. Кто-то из баб ахнул. Черкес вроде бы не смотрел на своего господина, но в то же время, продолжая пританцовывать, понемногу пятился к стене гостиницы. Бубенцов двигался всё так же лениво, не произнося ни единого слова, до тех пор, пока Черкес не уперся в самую стену и замер на месте. Взгляд у него был совершенно остановившийся, будто мертвый.