Катерина Врублевская - Дело о пропавшем талисмане
Меня заметили. Все вдруг замолчали, а заливающаяся слезами Анфиса прервала на полуслове свои причитания.
— Кухня тут, — мрачно заявила она. — Чего вам, барыня, надобно?
— Анфиса, не сердитесь на меня, — сказала я мирно. — Я не верю, что Тимофей злоумышленник, не похоже это на него. В полиции неглупые люди сидят, разберутся и отпустят вашего мужа. Не отчаивайтесь.
— Конечно, разберутся, — угрожающе сказала она. — Баре передрались, а у холопов чубы трещат. Никого не посадили в кутузку, один мой Тимоша не по нраву пришелся. Оно и понятно — не господин он, а простого крестьянского роду-племени.
Люди на кухне смотрели на меня с недоверием и откровенной злобой, и я посчитала за лучшее покинуть кухню, дабы Анфиса чего-нибудь не натворила. Попятившись, я выбежала на черную лестницу. Немного поплутав в темноте, я наткнулась на дворницкую кладовку, где в кучу были свалены метлы, грабли и другой немудреный инвентарь. Там я отыскала небольшой ломик для сколки льда.
Обрадовавшись столь ценной находке, я спрятала ломик в складках юбки, как не раз делала в институте, пряча от востроглазых пепиньерок, поставленных следить за воспитанницами, запретные вещи: ландриновое монпансье, книжку про Ната Пинкертона, губной карандаш цвета фуксии и многое другое, не разрешенное инспектрисами. Поднимаясь по лестнице, я старалась держаться прямо и не спешить, чтобы не привлечь внимание.
Взломать шкафчик оказалось легко — потребовалось несколько минут напряженных усилий. Конечно, на дверце остались свежие царапины, но мне было не до них, я раскрыла шкаф и увидела, что он на удивление пуст. Внутри на полке лежала только одна тоненькая связка бумаг, перетянутая синей лентой, и более ничего. Небольшое разочарование охватило меня — стоило так стараться?
Вытащив пачку, я положила вместо нее ломик, чтобы не он бросался в глаза в библиотеке, и прикрыла дверцу. Усевшись за стол, я с нетерпением развязала ленту. В ней оказались письма, написанные на французском и русском языках. Почтовая бумага истончилась на сгибах, чернила в некоторых местах расползлись, и прочесть не представлялось возможным. Другие листки были исчерканы вдоль и поперек, а на полях пером и тушью автор нарисовал тонкие, летящие профили женщин и лошадей. Глаза мои пробегали по фразам: «Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николавну — она меня не целовала в глаза, как Вы изволили приказывать. Adieu, belle dame.[36] Весь ваш Яблочный пирог».
Другое письмо, написанное по-французски странным образом (его пересекали диагональные строчки), содержало приписку «Mais admirez comme le bon Dieu m?le les choses: M-me Ossipof d?cachette une lettre? vous, vous d?cachetez une lettre? elle, je d?cachette une lettre de Netty — et nous y trouvons tous de quoi nous?difier — vraiment c'est un charme!»[37]
Прочитав это, я несколько устыдилась: ведь, в сущности, я делала то же самое — подсматривала чужую переписку, что запрещено и некрасиво, но побороть себя не смогла и продолжала с упоением рассматривать старые письма.
Письма были написаны разными почерками, мужскими и женскими, с рисунками и без, с адресом на обратной стороне и анонимные. Некоторые обрывались в конце листа, а продолжения я не находила. На многих письмах виднелись следы клякс, бумага выглядела так, словно ее смяли в комок и выбросили, а потом достали из корзины и тщательно расправили.
Кроме писем в папке я нашла короткие записки, обрывки стихотворений, написанных стремительным почерком, счета, деловые бумаги, долговые расписки и визитные карточки. Имена на документах повторялись: Пушкин, Керн, Осипова, Вульф, Вьельгорский, Вяземский — фамилии известные. Одно письмо было поздним списком и выделялось белизной бумаги: «Благодарствую, душа моя, и целую тебя в твою поэтическую жопку — с тех пор как я в Михайловском, я только два раза хохотал; при разборе новой пиитики басен и при посвящении говну говна твоего. — Как же мне не любить тебя? как мне пред тобой не подличать — но подличать готов, а переписывать, воля твоя, не стану — смерть моя и только.
Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедиею, в ней же первая персона Борис Годунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын! Юродивый мой малый презабавный; на Марину у тебя встанет — ибо она полька, и собою преизрядна (вроде Катерины Орловой, сказывал это я тебе?)…»[38]
Мне стало вдруг ясно, что передо мной архив, о котором говорил Иловайский. В нем были письма Пушкина, которые Сергей Васильевич достал правдами и неправдами, а также другие документы, имеющие к Пушкину некоторое отношение. Копия письма с упоминанием непристойностей и скабрезностей красноречиво показывала, как именно Иловайский хотел изобразить гения русской словесности в своем издании: не приглаженный образ, а реального человека со всеми его пороками и страстями. Теперь мне стало понятно, почему наследники поэта в течение пятидесяти лет не дозволяли дотронуться издателям до произведений и частной переписки Александра Сергеевича — им было бы невыносимо видеть, как сплетничают о Пушкине после его смерти точно так же, как и в дни его недолгой жизни. И не только высший свет, а любой мещанин или разночинец, в руки которого может попасть книга с напечатанным частным пушкинским письмом.
Теперь замысел Сергея Васильевича представлялся мне совсем не в том свете, как ранее: вначале я думала, что он делает благородное дело, разыскивает неизвестные стихи поэта, дабы ознакомить с ними читающую публику, но в связке с синей лентой стихов почти что не было, а было то, что мой отец, адвокат и присяжный поверенный, называл уличающими документами. Все эти частные письма, рассказывающие о грубых соитиях, физиологических отправлениях и просьбах об отсрочке долговых обязательств ничего бы не добавили к образу Пушкина, лишь еще больше бы дали черни порадоваться: мол, не только я грязен и похотлив — вот и гений точно такой же и ничем от меня, смерда, не отличается!
Хотя какое я имею право осуждать, если сама только что сидела, упиваясь сценами из чужой тайной жизни? И не заплатят ли люди за подобные откровения большие деньги, чтобы Сергей Васильевич мог поправить свое финансовое состояние? В том-то и состояла его идея, а совсем не подвижничество и любовь к поэту. И может его смерть обусловлена именно этим: Иловайский проник в некие тайны и попытался их обнародовать, за что и поплатился…
Не помню, сколько я просидела в раздумьях, осмысливая новые сведения, пока свист ветра за окном не вернул меня к действительности.
Надо было что-то предпринять: нельзя оставлять такую ценность в незапертом шкафу. Но и нести ее открыто не представлялось никакой возможности.
Тут мой взгляд упал на посылку с книгами у двери. Я сунула документы между Киплингом и Уальдом, прикрыла обрывками оберточной бумаги и направилась к себе, крепко прижимая книги к груди. По дороге встретила Елену Глебовну.
— Что это вы несете, Полина? — спросила она, с любопытством уставясь на мою ношу.
— Сергею Васильевичу намедни посылка с книгами из Англии пришла — я на нее уже три дня зубы точу. Вот и решила взять почитать, г-н Кулагин разрешил.
— Да-да, — кивнула она. — Видела, как Тимофей ее в библиотечную комнату нес.
— Вот я и взяла новинки почитать. А то все старое уже, неинтересное.
— Ах! — всплеснула она руками, — вы такая умница, Полинушка. Все читаете. Глаза не испортите? Говорят, вредно много читать и голова от этого болит.
Она шла за мной к моей комнате, а я по дороге чертыхалась про себя, негодуя на то, что она увязалась вослед.
Зайдя к себе в комнату, я положила книги на комод и выразительно посмотрела на Косареву.
— Вы знаете, Полина, — заторопилась она, правильно поняв мое недовольство ее вторжением, — убийцу арестовали. Кто бы мог подумать!
— И кого же? — спросила я, скрывая, что мне кое-что известно.
— Тимофея! — торжественно сказала она.
— Почему именно его? — деланно удивилась я. — Разве есть доказательства?
— Конечно, есть! Неужто я напраслину буду возводить? Полицейские обнаружили в снегу сверток, а в нем склянка с отравой да манишка лакейская, кровью забрызганная. Конечно, Тимофей отпирается, мол, ничего не ведает, но его тут же повязали. Он злодей, давеча посмотрел на меня так за обедом, у меня аж сердце захолонуло.
— Полно вам, Елена Глебовна! — не смогла скрыть я раздражения. — Не верю, что Тимофей убийца. Зачем ему надо было под корень всю семью Иловайских изводить, ведь Сергей Васильевич его на службу к себе принял, в дом взял. Нет, не верю я, не такой он человек.
— Не верите, — поджала губы Косарева. — Вы третьего дня приехали, а я, почитай, который год здесь живу. Нрав у него несговорчивый, да взгляд всегда хмурый. А еще он Анфису поколачивал. Ему Сергей Васильевич не раз высказывал. Известно же, какое в простом классе отношение к женам.