Отравленные земли - Екатерина Звонцова
Мой путь был очевиден: я спешил к дому Капиевского, по запомненному кратчайшему маршруту. Я не озирался и старался даже не прислушиваться, пока не достиг знакомой улицы. Замелькали колышки ограды. Тупой-тупой-тупой. Острый. Тупой-тупой-тупой. Я помедлил на том самом месте и бездумно провёл ладонью по деревяшкам. Во дворе дома, к которому этот участок ограждения примыкал, боролись за жизнь чахлые прошлогодние посевы. Среди них торчала насаженная на палку уродливая тряпичная куколка. На куколке пестрело яркое платьице, а сделанное из мешковины лицо чем-то разрисовали, так аляповато, что оно казалось вымазанным грязью и кровью. Глаза – два невесть где найденных дырявых камешка – неприветливо смотрели на меня из-под волос, свалянных из собачьей или кошачьей шерсти. Я отвернулся и прибавил шагу.
Меня, возможно, заметили в окно: открыли ещё до того, как я стукнул в дверь. Сегодня от Капиевского разило спиртным, хотя на ногах он держался твёрдо. Задумчивый взгляд скользнул по моему лицу; доктор подчёркнуто радушно поздоровался, но ответить я не успел, равно как не успел сделать и шагу.
– Хотите? – Он сунул мне под самый нос увесистую связку чеснока.
Я, подцепив одну головку пальцами и заметив, что она прорастает зеленью, уточнил:
– Это обязательно? Я пока не голоден. Может, позже.
Капиевский облегчённо улыбнулся, повесил чеснок на вбитый в стену гвоздь и отошёл, наконец впустив меня. Мы двинулись по коридору туда, где золотилась мутная полоса света.
– Извините. Сегодняшнее, с малышкой, это… – он запнулся, шаркнул ногой. В густой черноте скрипнула ручка двери кабинета, и мы вошли. Доктор выглядел несчастным.
– Я понимаю. – Я оглядел ничуть не переменившуюся захламлённую обстановку. – Не оправдывайтесь. Должен признать, что тоже слегка нервничаю.
К тому моменту я не сомневался, что окружён людьми, в большинстве своём помутившимися рассудком, – по объективным причинам или нет, но факт. И хотя присоединяться к ним мне не хотелось, я коротко объяснил доктору свою непраздную цель. Я сам не верил тому, что говорю, а Капиевский, выслушав меня, долго сидел на стуле неподвижно, будто прирос. Толстые пальцы с обкусанными ногтями комкали край рубашки. Наконец, устало потерев лоб, доктор ответил:
– Вы спятили. Почему вам это взбрело в голову? Почему мой дом?
– Потому что это единственное место, где я сам что-то видел.
– Что-то? – вздрогнув, переспросил он. – Или кого-то?
Я не посвящал его в детали прошлой ночной прогулки, но ему хватило проницательности догадаться. Это всё упрощало. Собравшись с духом, я весомо проговорил:
– Это я и хочу понять. А вы… да просто ложитесь спать. Думаю, на самом деле вы рады, что кто-то постережёт ваш сон.
Капиевский посмотрел на меня с нескрываемым скептицизмом – какой из меня защитник? – и упрямо покачал косматой головой.
– У вас странные методы для учёного, приехавшего развеять наши суеверия.
За скептицизмом сквозило кое-что ещё. И, уловив это «кое-что» – смутную надежду, ту же, что у Бесика, Вукасовича, кажется, даже у Маркуса, – я с некоторым усилием признался в том, о чём желал бы промолчать:
– Чтобы что-либо развеивать, нужно иметь полную убеждённость, что этого нет.
– А вы лишились этой убеждённости…
Это не был вопрос, но я кивнул. Приходилось признать: в Каменной Горке скопилось слишком много такого, что колеблет мою веру, вернее, моё безверие… впрочем, не колеблет. Колебало. Теперь же… но questus antecedite[29].
Тогда же Капиевский, подумав, с тяжёлым вздохом кивнул.
– Хорошо, герр ван Свитен. В конце концов императрица наверняка будет рада узнать, что вам здесь помогают, и не забудет об этом… – Намёк я понял и кивнул. – Оставайтесь, выслеживайте, убеждайтесь, отрицайте… – Он поднялся и проследовал через кабинет к низенькой старой софе. – Ну а я прикорну здесь.
Я поспешил уверить его:
– В этом нет нужды, идите в спальню. Я не склонен тайно лазать по чужим ящикам и документам, не путайте меня с ищейкой…
Я осёкся: на широком лице Капиевского опять проступил скепсис, но тут же оно осветилось довольно приятной и уже привычной улыбкой, обнажившей крупные зубы.
– Я не опасаюсь за своё скудное благосостояние или секреты. Я просто предпочту быть к вам поближе на случай чего. Тревожно мне… мало ли…
Я не сумел отговорить его. Прежде чем лечь, он даже согрел мне пресного, но терпимого чая и предложил зачерствелого печенья, от которого я отказался. Уже минут через десять, после того как щербатая белая чашечка («След былого счастья, доктор, привезли с супругой из богемских земель, не знал ещё, что за краля!») оказалась в моих руках, с софы послышался приглушённый храп, свидетельствующий о нарождающихся, но ещё не усугублённых до предела проблемах с аортой. В остальном тишина стояла полная.
С чашкой я устроился на рассохшемся стуле у окна. Отсюда просматривались и часть голого неухоженного двора, и дорога, и дом напротив – тёмный, квёлый, похожий чем-то на больного скворца. Перед ним скалился частокол. Было пусто, ни души. Казалось, до самого утра никто не пройдёт по улице, даже Смерть больше не заглянет сегодня сюда.
Исследования, да и просто жизненный опыт, не раз доказывали мне, что капризный и сложный человеческий организм невероятно чувствителен к лишению сна и даже к малейшим его нарушениям. В отместку за чересчур долгое бодрствование и недостаточный отдых тело рано или поздно отягощает душу и разум страннейшими думами, подавленными или болезненно возбуждёнными настроениями, внезапными сомнениями в незыблемом, а в иных случаях – безосновательной mеlаnсhоliа. Подобное случилось и со мной, уже вторую ночь проводящим непонятно как. Сама природа располагала к этому: дождя не было, зато мороз крепчал; всё сильнее индевела тусклая трава, становясь нежно-кружевной. Устав от изморози, разбитой дороги и частокола, мой взгляд обратился вверх. Небо сегодня не было бархатисто-звёздным, замутилось, но осталось синим. Насыщенный и загадочный оттенок этот по-прежнему напоминал более всего цвет глаз моего нового знакомого, об отсутствии которого я вдруг пожалел.
Невольно я задумался о том, почему молодой священник Кровоточащей часовни занял столько места в моих мыслях – не меньше, чем родные дети. Первым объяснением было любопытство к человеку новому, вторым – уважение к человеку незаурядному, третьим – благодарность за хорошее отношение, а четвёртым… четвёртым была память. С огромной тоской я вспомнил о моём бедном Гансе[30] и осознал, что, сумей мы вылечить его, он достиг бы сейчас примерно возраста Бесика; их разделяло едва ли больше двух-трёх лет. Я вспомнил живую любознательность Ганса, его почти столь же яркий взгляд, умение ставить в тупик вопросами и рано сформировавшееся желание идти по моему или близкому к моему пути – врача и исследователя. Ему нравились животные… он считал, что у некоторых нам стоит поучиться выживанию, а некоторых – лучше изучить, чтобы понять механизмы регенерации. Сколько идей у него было! Как, например, он отрывал хвосты ящерицам и наблюдал скорость отрастания в разных условиях, в зависимости от пищи… Потом я вспомнил последние дни – его измождённое, изуродованное лицо. Он не успел ничего сказать нам на прощание, впрочем, ему вряд ли было что говорить, когда Смерть взяла его за руку. Я даже не уверен, что он слышал ласковые слова, которые мы шептали ему, сидя у постели. Воспоминания эти я со временем похоронил довольно глубоко, в чём помогли и младшие, и Ламбертина, и императрица, сама прекрасно знавшая, каково терять близких. Теперь же – под влиянием непогоды, одиночества и тишины – память проснулась, окрашенная, впрочем, уже не только скорбью, но и смутной тёплой надеждой. Знакомство с Бесиком Рушкевичем казалось в чём-то судьбоносным, что-то возвращающим. Я обманывал себя, идеализировал его, но проклятье… что дурного в таком обмане? У этого юноши даже нет родителей. Никого нет. Так пусть буду хотя бы я.
Мысль плавно перетекла