Юлиан Семенов - Горение. Книга 2
17
Утром, перед отъездом на конференцию в Пулавы, Дзержинский повторил Уншлихту:
— Я вернусь завтра, хорошо бы, Юзеф, если б ты к тому времени организовал отъезд Микульской. Что-то у меня очень неспокойно на сердце. Еще одно смущает: как бы наши товарищи из Праги не пошли к Софье Тшедецкой — они тогда наверняка притащат филеров к себе, за Вислу.
— Софья уничтожила всю нелегальщину, я не думаю, что ей грозит арест: все-таки охранке теперь надо выходить на суд с уликами.
Дзержинский посмотрел на Уншлихта удивленно:
— Я понимаю, ты устал, но только нам никак нельзя обольщаться, это самое страшное для ответственного партийца.
— Разве есть безответственные?
Дзержинский оторвался от заметок, лицо его осветилось улыбкой, как всегда внезапной:
— А говорил, что не можешь выступать на диспутах?! Экая четкость возражения! .. Что же касается безответственных партийцев, то они возможны, более того, они нам с тобою прекрасно известны. Другое дело, ты прав, в этом словосочетании заложено противоречие. Но жизнь — хотим мы того или нет — над филологией, не наоборот. Партиец, то есть политик, ответствен по-настоящему тогда лишь, когда он служит идее, а не хватается руками за парламентское кресло. Нынешняя российская политика — политика удержания кресел. Какая уж тут ответственность? Да и перед кем? Коли б выбирали, а у нас пальцем тыкают… Кто государыне угоден — тот и министр, кто слаще льстит — тот и сенатор, кто громче славословит — тот генерал и гофмейстер. Так что по поводу улик для суда — не надо, Юзеф… Не поддавайся иллюзиям — опасно. Я бы рекомендовал Софье скрыться на какое-то время. А Микульской объясним всю сложность ее положения. Она, мне сдается, не понимает этого… Жаль — талантлива и человек честный, счастья только лишена…
По поручению Уншлихта, отвечавшего за подпольные группы народной милиции, к Микульской отправился сапожник Ян Бах. Выбор остановили на нем оттого, что он ни разу еще не был задержан полицией, тачал сапоги для света, прожил два года в Берлине, посещал там рабочие курсы и мечтал более всего организовать в Варшаве Народный дом, чтобы можно было там оторвать рабочих от водки, костела и шашек, приобщить к спектаклю, к музыке Монюшко, к стихам Мицкевича, Пушкина и Словацкого. С его кандидатурой Дзержинский согласился: «Он хорошо со мною спорил у кожевников, не закрывался, честно возражал, видно — крутой парень».
Перед тем как отправить Баха в кабарет, Уншлихт объяснил:
— Ян, на разговор у тебя с нею — минут пять, не больше. Очень может быть, что за нею и там смотрят, в кабарете. Что-то уж очень ее опекают, даже ночью пост возле дома держат. Сразу же, как подойдешь к ней, скажи: «Я ваш сапожник, если будут мною интересоваться, зовут Ян, пришел по вызову, узнали про меня от вашей подруги Хеленки Зворыкиной». А потом объясни ей наш план. Понял?
… Ян прошел по темному залу, в котором пахло особой театральной пылью, завороженно глядя на слабо освещенный провал голой сцены. Он никогда не думал, что сцена может быть такой уродливой — кирпичная стена, канаты, сваленные куски фанеры, унылая фигура старика с трубкой в углу бескровного синего рта.
— Вам кого, милостивый государь? — спросил старик. — Вы не из труппы?
— Меня вызвала пани Микульска…
— Пани Микульска? Зачем?
— Она знает… Как к ней пройти?
— Я должен доложить ясновельможной пани. — Старик пыхнул трубкой, лениво оглядывая Баха расплывшимися, слезливыми глазами. — У нас в театре так принято, милостивый государь…
Ян подумал: «Она удивится, если я скажу так, как предлагал Уншлихт».
— Я к ней от пани Зворыкиной…
— Пани Зворыкина вас послала к ней?
— Да.
— Как вы сказали имя? Я плохо запоминаю русские имена…
— Зворыкина.
— Погодите, милостивый государь, я доложу ясновельможной пани Стефе…
Старик поднялся, шаркающе ушел в зыбкую темноту кулис, освещенную лишь тревожным мерцанием синего табло: «Вход». Напряжение, видно, было никудышным, скачущим, поэтому электрические буквы то делались яркими, то почти совершенно исчезали.
Старик проковылял на второй этаж, зашел в комнату коммерческого директора — здесь стоял телефонный аппарат, единственный во всем кабарете, — достал из кармана бумажку, на которой ему записали четыре цифры, снял трубку, попросил барышню соединить с абонентом 88-44 и сказал так, как его научили:
— Телефонируют из театра, у нас гости.
И отправился в гримуборную Микульской.
— Пани Стефа, к вам посетитель — по-моему, какой-то ремесленник.
— Почему вы так определили? — рассмеялась Стефания. — Я не жду ремесленника.
— Пан очень старательно одет, шеей вертит и пальцем растягивает воротничок…
— Кто он?
— Не знаю, пани Стефа. Он сказал, что его прислала к вам пани… пани… я забыл имя… русская пани…
— Зворыкина?
— Да, да, именно так.
Микульска сорвалась с кресла, накинула на легкое гимнастическое трико стеганый шелковый халат (всегда холодяще цеплял кожу), бросилась вниз, в зал, — она решила, что пришел тот человек, он специально вертит шеей и поправляет воротничок, он должен скрываться постоянно, он актер, людям его призвания приходится быть актерами, он специально ведет себя так, чтобы сбить всех с толку, он же представился литератором, и ему нельзя было не поверить, такие у него глаза, и такой лоб, и такая легкая, прощающая, горькая улыбка, — конечно, это он, ведь он не мог не почувствовать, как она смотрела на него, он не мог не понять, что гнев ее тогда был жалким, она просто скрывала охвативший ее ужас, когда он открыл ей правду о Попове.
Стефания выбежала в зал, увидела Яна, и радостное предчувствие сменилось мгновенной усталостью…
— Вы ко мне?
— Да. Меня зовут Ян Бах, я сапожник, вы у меня должны заказать баретки, пани Микульска. Меня прислали товарищи…
— Кто? — не сразу поняла Микульска. — Кто вас прислал?
— Товарищи… — повторил Ян, досадуя на непонятливость женщины. — Мне нужно передать вам кое-что…
— Говорите…
Ян услыхал шаги старика.
— Может, вы позволите пройти к вам?
— Да, да, пожалуйста, — ответила Микульска.
В гримуборной Ян завороженно оглядел портреты Стефании, развешанные на стенах; рекламы; фото варшавских актеров с надписями; отчего-то все надписи были сделаны неровными, скачущими буквами; особенно выделялись даты — цифры были непомерно большие, словно бы несли в себе какое-то чрезвычайно важное значение.
— Вам надо сегодня же уехать из Варшавы, — сказал Ян, присев на краешек стула, указанного ему женщиной. — Мне очень неприятно вам об этом говорить, я понимаю, как вам, наверное, тяжело отрываться от сцены, от искусства, но за вами следят.
— За мной?! — Микульска рассмеялась. — Кто?
— Охранка.
— Не выдумывайте, пожалуйста… За мной смешно следить, я вся на виду.
— Товарищ Микульска, мне поручено передать вам просьбу — немедленно уезжайте. Поверьте, скоро вы сможете вернуться, революция откроет двери вашего театра народу…
— Милый вы мой, да разве народу нужен наш кабарет? Балаган…
— Нам очень нужно ваше искусство, товарищ Микульска.
— Какой вы смешной… Вас зовут Ян?
— Да.
— Вы правда сапожник?
— Да. Правда.
— И помогаете революционерам?
Ян повторил упрямо, чувствуя какую-то досадную неловкость:
— Вам надо немедленно уехать, това… пани Микульска… Если у вас есть трудности с покупкой билета, скажите — мы поможем вам.
— Я никуда не собираюсь ехать, милый Ян… Что встали? Сядьте. Где, кстати, ваш товарищ — такой высокий, худой, с зелеными глазами?
— Вы меня простите, но даже если б я знал, о ком вы говорите, я все равно не имею права имя его открыть.
— Почему?
— Вы себя не чувствуете затравленным зверем? А ведь за нами каждый момент охотятся…
— Да будет вам, Ян! Манифест опубликован, амнистия прошла…
— Вы извините, пани Микульска, я пойду… О разговоре нашем говорить никому не надо. Если я вам потребуюсь для помощи — чемоданы упаковать, багаж куда доставить, фурмана note 2 пригнать, — это я с удовольствием, я к вам вечером в пять часов на улице подойду, на Маршалковской, вы ж там домой ходите, у дома шесть, где проходной двор… Запомнили?
— Как интересно, — снова улыбнулась Микульска. — Конечно, запомнила… Милый Ян, как мне повидать вашего зеленоглазого, высокого коллегу, который представляется литератором?
Ян поднялся: — До свидания, пани Микульска… До вечера, хорошо?
18
Ероховский появился, когда репетиция шла уже к концу. Режиссер Ежи Уфмайер ссорился с художником паном Станиславом, молодым человеком, бритым наголо, — в разговоре он часто высовывал язык, словно бы охлаждая его.
— Актеры пугаются ваших декораций, пан Стась! — кричал Уфмайер.
— Что же страшного в моих декорациях, пан Ежи? — художник снова высунул розовый язык, тонкий и стремительный, как жало. о