А. Веста - Язычник
Ляга был везунчиком во всем, кроме одного…
— Прости, что испугал тебя, Сашка… Ведь ты единственный, кто мне «дачки» таскал, а потом на зону посылки гонял. Знаешь, что такое для зэка «грев»? Ладно, когда-нибудь расскажу, может, пригодится для сценария. Молчишь? Да я и сам говорю через силу. Ведь я же действительно умер… А это не проходит даром…
Ляга лежал на старинном диванчике «для чаепитий». Приступ закончился, и теперь он лихорадочно соображал, что сулит ему воскресение давно похороненного друга.
— Вообще-то, — смущенно заговорил Ляга, — ты, конечно, не знаешь… Да и откуда! Я тут жениться успел… Послезавтра она приезжает и… как бы это объяснить… — Ляга запустил пальцы в свою артистическую шевелюру, выискивая хоть одно стоящее оправдание. — Ты хоть толком объясни: ты чего, сбежал, что ли?
— Ну, считай, сбежал, мне же четвертной за два убийства отвалили… Ты мне помоги найти работу, а об остальном не волнуйся. Я даже не буду душу твою бередить частыми явлениями. Умерла, так умерла, я же понимаю…
— Да… задачка… Ну, ладно, гардеробчик, сауну и парикмахерскую справим. А вот с работой… Ты же доктор, но диплома у тебя нет, паспорта тоже… Разнорабочим в частную лавочку, может, и примут…
— Я не совсем правильно выразился, Ляга. Мне нужна не любая работа, а одна-единственная: я хочу работать у Вараксина…
— Э-э-э, куда хватил. Да к нему сейчас олигархи в очередь записываются. Нефтяной картель «Три Ас», слыхал?
— Нет.
— Вот видишь… Отстал ты от жизни, Бледный Лис. Да и зачем тебе это, после всего что случилось, не понимаю?
— Надо проверить одну рабочую версию.
— А если тебя проверят? Четвертак свой ты еще не разменял. А суд все по полочкам расставил; два изнасилования, два убийства. А если на тебя опять накатит? Был в дыму, как, и сам не пойму… Адвокат всех своей речью разжалобил про «черного человека»: зверь, он, мол, в каждом таится, но не вылазит, боится наказания…
— К ляху суд! Так ты думал, что это я?! Все эти годы думал, что я?! — я заорал и рванул на груди тесемки куртки, это была запоздалая истерика, ненужные «чувства», за которые так презирают на зоне.
— Ну, все, все! — Ляга тряс меня и хлопал по спине здоровенной ручищей. — Давай-ка в ванную, а утром что-нибудь придумается, глядишь, само устроится, да перемелется… — он причмокивал малиновыми губами, как кормилица. — Я ведь за эти годы стал о-го-го — знаменитость! Тиражи офигенные, вот только хоть убей, не знаю, кто эту смурь читает? Но видимо, все-таки кто-то читает…
Ближе к рассвету Ляга откупорил коньяк и основательно надрался. Ночь и полная бутылка располагали к откровенности:
— Пока ты шарился неизвестно где, я семь лет в клетке с чудищем отбарабанил: «Бр-р-р»… «Рычание Хумгабы — потоп. Его пасть — огонь. Его дыханье — смерть! Он за сто лиг слышит каждый шаг в своем лесу. Кто же осмелится войти в его лес?» Кстати, кроме этих двух строчек, из всего сказания о Гильгамеше не уцелело ничего! Директор национальной библиотеки вытащил обломок глиняной дощечки из-под бомбежки. Все остальное шумерское наследие размолотили бомбы, остатки книг растащили грабители. Во время штурма Багдада погибла вся коллекция Омара Хайяма… Представляешь?
— Багдад штурмовали? Кто?
— Американцы, кто еще? Уже достали… Глобально достали. С этим надо что-то делать…
— Ты же писатель, вот и делай!
— Не могу! Мне тут же заткнут рот и перестанут печатать…
— Кто?
— Лучше не спрашивай, и так тошнехонько. Представь, я — Гильгамеш, а Зверь держит в лапах всех нас. Нет, на героя я не потяну, я простой гладиатор, и у меня свой зверь — мое искусство: избитые сюжеты, тонны исписанной бумаги, тиражи и критика, плоские ходульные персонажики, от которых самого тошнит, но я должен укрощать их и заставлять прыгать, чтобы тем, кто сидит на трибунах и судит, было жгуче-интересно. Я не имею права быть искренним, вопить от страха, споткнуться, честно сказать о нашем общем будущем. Пока мне аплодируют, я должен гарцевать, как тореадор, щелкать бичом и беспрерывно щекотать кровожадные и похотливые инстинкты толпы. Все ради призрачной власти над Зверем.
Ляга рыдал по-настоящему, и из его стакана выплескивался коньяк.
— Нет, ты все-таки скажи, зачем тебе Вараксин? — вдруг спросил Ляга. — Убить его хочешь?
— Меня не опетушили в первый же день, меня не забил конвой, меня не зарезали ночью зэки, не распилили циркуляркой в промзоне, я выжил, когда погибли все… Но ни разу я не подумал об убийстве… Мне нужен Вараксин, но объяснить тебе всего я пока не могу…
— Да как мужик я все понимаю… Без объяснений… Но и ты пойми, что именно он, вернее, его миллионы создали ее. Кто она была? Смазливая девчонка, кузнечик с ногами от ушей. Нет, не то… Конечно, в ней было что-то родниковое, какой-то всплеск, перед которым немели все: от мокрогубых юнцов до обрюзгших «папиков». Сам Вараксин никогда не видал ничего подобного, потому и поволочился за ней, как тряпка. А вытирать ноги о нефтяного короля, это круто. Думаю, она попала в его ловушку по неопытности, и дурацкой верности обещаниям, обязательствам; увязла всего лишь одним коготком, а пропала вся, как птичка. Но, как ни крути, именно он, Вараксин мог бы изваять из нее нечто особенное, бессмертный образ, узнаваемый во всех уголках мира, как Мэрилин Монро. Что, думаешь, слабо? Наташка вполне бы потянула… Он подарил бы ей мир и сделал ее бессмертной…
— Нет, Ляга, он убил ее, может быть, и не своими руками, а как ты говоришь, миллионами. А я… Я сделаю ее бессмертной…
Я спал и видел сон. Опять о ней. Все сны мои были о ней.
Это было на следующее лето, за деревней, в глухом, задичалом овраге. Я ел теплую переспелую малину. Ягоды срывались и падали в колючую заросль. Я осторожно брал малину губами и давил языком, что может сравниться с их нежностью и сладостью — только губы любимой. В этом сне я еще не знал любви. И вдруг среди густых ветвей и алых огоньков я увидел ее. Я сразу узнал ее вольные русалочьи волосы.
Она явилась мне не демоном, не ангелом, простой девчонкой в пыльных джинсах и в клетчатой ковбойской рубашке, подвязанной высоко под грудью. Зеленые глаза смотрели насмешливо, с легкой угрозой. Под ремень ее джинсов был заткнут стакан с малиной, крепкий бронзовый живот был вымазан алым соком, и солнце заглядывало в сокровенную темень, под оттопыренный ремень. Вокруг нее кружились пьяные пчелы. Это была она, та самая любодеица, терзавшая меня всю долгую бескормную зиму. Она была внучкой лесника.
Мы молча глазели друг на друга, пока не расхохотались.
— Так вот кто собирает нашу малину. — Хохотала она, и стакан прыгал на ее животе, и спелые ягоды сыпались под джинсы.
— Почему это вашу, это лесная малина.
— А вот и нет. Здесь была усадьба князей Васильчиковых. Видел склеп на холме? Там похоронена княжна, ей было девятнадцать. Я тоже княжна Васильчикова, только обедневшая…
Потом мы вместе рвали малину и почти сразу же стали целоваться, неумело, давя губами ягоды.
Такое ягодное раздолье я видел еще только раз, почти у полярного круга. Оэлен, мой проводник, лег ничком на землю, припав лицом к обомшелым узловатым корням, и беззвучно заплакал. Он говорил о том, что там, внизу, — много людей, он слышит их голоса. Рядом волновались под ветром странные прямоугольные поляны, заросшие крапивой; следы сгоревших лагерных бараков.
Я с ужасом смотрел на россыпи влажных, налитых ягод. Ветви цепляли за волосы и одежду, а переспелая малина осыпалась алым сверкающим градом.
Она уехала на следующий день после наших коротких, жадных поцелуев, и я вновь потерял ее на всю зиму, так и не спросив ее имени. Но для себя я назвал ее Ная, речная Наяда, русалка, такой, как увидел ее впервые. Девочка-лилия, волшебный водяной цветок, танцующий под дождем. Только через год я узнал, что зовут ее Наташа. Но для меня она навсегда осталась Наей.
* * *Утром в квартире было тихо. Мирные звуки городского утра… На стуле висела пара белья, новые джинсы, рубашка и куртка. Ляга даже шляпу не забыл и фирменную сумку. В ней лежал яркий спортивный костюм, полотенца и другие пестрые принадлежности цивилизованной жизни.
В ванной я заглянул в зеркало и отшатнулся. Я забыл, что вчера перед сном сбрил бороду. Но гриву пожалел, оставил. Первым порывом было прикрыть голое лицо хотя бы ладонями. На щеках синели бледные разводы татуировки. Оленьи рога начинались на подбородке, плавно обтекали щеки, тянулись к глазницам и ушам. Татуировка была сделана мельчайшими точками по трафарету из рыбьей кожи. Костяную иглу макали в сок болотной ягоды, и я не чувствовал боли. Темное, исхудавшее лицо было чужим. Извернувшись перед зеркалом, я впервые осмотрел свою спину. Вверх, вдоль позвоночника, от копчика к лопаткам тянулся татуированный змей. На плечах чешуйчатое тулово распадалось на три головы: одна из них смотрела вверх, на мой затылок, а две другие по сторонам. Вся эта композиция намекала на трудность выбора моего дальнейшего пути. Трехголовое пресмыкающееся обозначало мудрость, всеведение и поиск. Но, с другой стороны, если приглядеться, синего змея можно было принять и за извилистую реку от истока до разветвленной дельты, и за дерево с корнем и кроной.