Синдром Гоголя - Юлия Викторовна Лист
– Это кто же посмел? – сорвалось с побелевших губ Грениха. – К хвосту?..
– Да Петяйка и посмел. Говорил, оттаскает меня за косу. А он слово держит, сукин сын. Он меня однажды чуть не утопил в озере, насилу выбралась. Они с мальчишками проверяли – настоящая ли я ведьма, нацепили на шею веревку и камень повязали, и – в воду. А я ж бессмертна! Я выплыла и его на дно с собой потащила. А он хвать меня за косу, а я его…
Она еще долго рассказывала о своем противостоянии с деревенской шпаной во главе с неким Петяйкой. Пораженный признаниями девочки, Константин Федорович шел молча, механически и уже почти не видя перед собой земли. Давился приступами ярости и горького отчаяния. Ведь даже и не задумывался прежде, чем она жила все эти годы. Удовлетворился холодным отчетом, что до семи лет за ней присматривали милицейский и жена его, которая по всему видимому была нездорова на голову.
И к месту ли теперь его нравоучения, уместны ли вообще все будущие попытки воспитать? Майкина психика была плодом людской беспощадности, распущенности и жестокости – всего того, что в эти темные времена выползло наружу трупными червями, гнездившимися в самом сердце человечества, всего того, что раньше принято было прятать по углам и прикрывать манерами, верой, учтивостью. Оно лезло и лезло и все не кончалось. Грених боялся даже представить, какие еще факты ее прошлого раскроются бутоном ядовитого крокуса в будущем.
До гостиницы добрался едва ли себя помня. Майка бросилась к благодушной Марте, подхватила за руку и даже не обернулась, уходя в кухню.
Она делала признания не в поиске жалости, сострадания, не желая снискать родительское снисхождение, ласку. Она, быть может, и не ведала вовсе, что признается в чем-то страшном, просто говорила о тех вещах, что составляли ее жизнь. Это-то и пугало более всего. Она никогда не сможет принять иную реальность, кроме той, что привыкла видеть с детства. Пьяный становой, таскающий ее по притонам и злачным местам деревенского захолустья, в котором никогда не было порядка, сумасшедшая знахарка, напичкавшая ее голову колдовством, в которое она беззаветно теперь верит, окружение, состоящее лишь из грубого, неотесанного, животного отребья, бесконечные издевательства, грязь, смрад, бесчинства. Грених втайне не любил и не одобрял ни пионерства, ни комсомола за нелепое пристрастие к самому настоящему идолопоклонничеству и стремлению подогнать всех под один калибр, истирающих из детских душ и голов самость, непосредственность, но вынужден был признать, что из всех пристрастий Майки любовь к плакатным детишкам в галстуках – самая невинная.
Веря в революцию, он рисовал себе идеологию будущего, в которой свободе выбора было бы отведено первое место. Но ничего толком не поменялось. Старорежимная штамповальная сменилась советской, только и всего.
Человеческая цивилизация отштамповывала одинаковые души бесперебойно и упорно еще до воцарения советской власти, вознамерившейся уравнять всех и вся. Кто в габариты штампа не умещался, того безжалостно кромсали. А нынче этот процесс даже узаконили. Детские души нуждаются в большем пространстве, им тесен общепринятый калибр! Из экономии на ресурсах калибровке отлитых по единому образцу форм никогда не уделялось должного внимания. Классы, школы, университеты и академии переполнены новыми душами, поспевай их обрабатывать. Кто в такой спешке и суете позаботится об индивидуальности, объявленной ныне вне закона?
Он двинул в трактир.
– Когда следующий дилижанс? – резко, сквозь зубы спросил начищающего самовар Вейса.
Тот вздрогнул, уронив тряпку.
– Завтра, к полудню ближе, товарищ Грених. Только вот уехал сегодняшний.
Грених выругался, стукнув ладонями по деревянной стойке, и попросил «Массандру», сел в самом темном углу за деревянной небольшой ширмой и в совершеннейшем одиночестве опорожнил полбутылки.
Мыслительный аппарат изливался ядом отчаяния. Грених глотал стакан за стаканом. Его душили поруганные идеалы, невоплощенные мечты, необходимость жить в мире, где все будто в кривом зеркале, и конца и краю не было этому странному сну, который, сжав зубы, приходилось терпеть. Ему было наплевать на себя, он жил, как машина, доведя согласие со всем до абсолютного автоматизма. На войну? Пожалуйста! Резать трупы в морге? Сколько хотите! Еще студентов на хвост? Да хоть весь университет! Включить в лекции коммунистическую идейность? В этом он был как Кошелев, который присыпал красногвардейцами свои романы про упырей – да пусть вся теория судебной медицины из одной идейности этой чертовой и состоит!
Но теперь у него была дочь. Что делать с ней? Чему ее учить? Куда вести? Какой пример подавать?
Одному богу известно, каким еще жестокостям могла она подвергаться, брошенная на произвол, всеми покинутая, какими обидами ее душу неокрепшую истязали, отчего она теперь с таким изломанным характером до скончания своих дней проживет. Искалечили девочку, навсегда оставив ее душевным уродом. И это уродство не поправить ни хирургией, ни психиатрией, ни гипнозом. Нет лекарства, нет пилюли, нет терапии от памяти! Это уродство из тех незаживающих язв, которые будут вечно гноиться. И сколько таких изломанных душ по стране!
Пребывая мыслями в темных подвалах своего воображения, которое с изуверской ясностью рисовало детство девочки, Грених не сразу заметил, что напротив него подсел некто в черном и давно что-то рассказывает, услужливо подливает, теребит рукав, в попытке обратить внимание на себя.
– Вы ведь недоговорили, товарищ профессор, был ли он отравлен? Неужели стрихнином? Но мне думается, он сам у него стянул… снотворное какое-нибудь. У Зворыкина каких только медикаментов в шкафах нет, и все на виду, при раскрытой двери, а его самого вечно в лаборатории не бывает.
– В какой еще лаборатории? – еле соображая и злясь, что его выдернули из дум, спросил Грених. Сквозь винный туман и едва проступающую картинку заброшенной деревеньки с мрачным лесом и разгромленным поездом наконец удалось разглядеть Зимина. Тот тяжело опустил локти на стол, навалившись на край грудью, наклонился к лицу и, обдавая тяжелым запахом застойной желчи, продолжал говорить и говорить. В бегающих глазах проносились облачка тревоги.
– …Он ведь не такой на самом деле. Все это его позерство. Иные литераторы отчасти хорошие актеры, выдумщики. Уж коли полжизни прокручивать в голове по многу раз разнообразные сюжеты, сцены, диалоги… умение это просачивается в жизнь и становиться частью характера и души.
– Чего? – скривился Грених. Ему показалось, что он бредит, а Зимин явился в пьяном угаре. Нет, как же это гадко с его стороны – напиваться самым что ни на есть грязным и низким