Алексей Ракитин - Великосветский свидетель
Рассуждения Жюжеван вовсе не казались надуманными. Шумилов к немалой досаде понял, что следствие очень мало знает о внутрисемейных отношениях Прознанских. Что они делали, как себя вели в первые дни после смерти Николая, оставалось невыясненным; следствие вообще не задавалось этими вопросами, всецело сосредоточившись на проверке версии о радикальной молодежной группе. Тот факт, что Жюжеван прожила несколько дней в комнате покойного уже после его смерти, заставлял совершенно иначе посмотреть на взаимоотношения участников этой истории.
Далее. Если, как утверждал отец покойного, у гувернантки была связь с сыном, и ее поведение в конце апреля показалось ему до такой степени подозрительным, что он сообщил об этом помощнику прокурора, то почему в первую неделю после смерти Николая он не только не высказывал своих подозрений, а, напротив, позволил убийце жить в собственном доме и иметь доступ к многочисленным ядам? Значит, француженке в доме верили и никто не испытывал опасений за свою жизнь в ее обществе.
Информация, сообщенная Жюжеван, была очень интересна и требовала спокойного осмысления. Но заявление отнюдь не исчерпывалось этим. Француженка писала, что домашние лгали, уверяя следствие, будто во время болезни Николай Прознанский был бодр и весел. Это было отнюдь не так! Его мучили распухшие лимфатические узлы под ушами i в подмышках, он очень страдал, и ему становилось все хуже. Но от предложений Жюжеван вызвать другого доктора все отмахивались. В последний же вечер Николай «был непохож сам на себя» и находился в небывало мрачном настроении. Настолько мрачном, что Жюжеван настаивала, чтобы позвать в дом хорошего друга Николая, остряка и балагура Федора Обруцкого. Но этого тоже никто «не услышал» и Жюжеван запретили это делать. «А теперь семья изображает, будто все было замечательно!» — гневно писала обвиняемая.
По поводу своей аморальной связи с Николаем она писала, что это навет, она была ему просто другом. Жюжеван была осведомлена о романе Николая с Верой Пожалостиной и о том, что отношения эти были разорваны еще месяц назад. «Откуда же взяться ревности, даже если допустить, что связь была?! Где логика обвинения?!» — вопрошала Жюжеван и Шумилов, прочтя это, не сдержал улыбку. Удар был хорош!
Но самое существенное в заявлении было оставлено под конец. Гувернантка обвинила родителей Николая в «умышленном сокрытии от следствия важной улики». Прочтя это, Шумилов еще раз улыбнулся, поскольку само понятие «сокрытия» определяется как «умышленное непредоставление», отчего у Жюжеван получилась тавтология, вполне, впрочем, простительная для иностранки.
Речь шла о дневнике покойного. Жюжеван утверждала, что Николай вел дневник, во всяком случае, делал записи. Она знала об этом не понаслышке, неоднократно видела тетрадь в рыжей сафьяновой обложке, куда покойный имел привычку записывать свои мысли. Хранилась эта тетрадь в его письменном столе в верхнем левом ящике, запиравшемся на ключ. С содержанием записей Жюжеван была незнакома, поскольку никогда их не читала, а Николай не имел обыкновения распространяться на эту тему. Жюжеван просила разыскать тетрадь и приобщить ее к делу, «в надежде, что записи покойного снимут с меня подозрения». Далее обвиняемая требовала передопроса свидетелей, очных ставок с ними и опять повторила свои обвинения в адрес матери Николая Прознанского.
Алексей Иванович отложил исписанные листки. Тут было над чем подумать…
«Написано сумбурно, но вполне осмысленно, — размышлял он. — Конечно, обвинения в адрес матери покойного звучат голословно и вообще абсурдно, но в остальном… Она верно подметила нестыковки в официальной версии, как ее задумал Шидловский. Эти нестыковки сами по себе указывают на совершенно иную внутреннюю логику событий. Странно, что Вадим Данилович не хотел этого видеть. А уж что касается дневника — тут, если факт подтвердится — вопиющее нарушение. Почему родители не выдали дневник во время проведения официального осмотра квартиры?»
Вадим Данилович не торопил молодого коллегу, наблюдал за Шумиловым с ленивым спокойствием.
— Дамочка, видите ли, хочет очных ставок. Будут ей очные ставки! — процедил, наконец, Шидловский. — Возни нам, конечно… Но деваться некуда — теперь это дело под контролем прокурора города, так что мы сделаем все, чтоб комар носа не подточил на суде. И передопросить всех придется, точнее, тех, кто против нее свидетельствует. Я сам этим займусь. А вам, Алексей Иванович, придется ехать опять к Прознанским, искать дневник. Это, конечно, не шутка — такая улика. А, впрочем, может его и не было, дневника-то?
— Мне кажется, в позиции Жюжеван есть своя логика. О какой ревности со стороны обвиняемой можно говорить, если Николай Прознанский получил «отставку» за месяц до смерти? Пожалостина никак не грозила отношениям Жюжеван с Николаем.
— А логику здесь искать и не надо, — возразил Шидловский. — Женщины склонны к аффектации. Гувернантка поняла, что отношения с молодым человеком себя исчерпывали. Видимо, не смогла с этим смириться.
— В такого рода предположениях можно очень далеко зайти. Давайте обвиним ее в подготовке убийства, скажем, Веры Пожалостиной. Или еще какую-нибудь несуразицу выдумаем! Но мы же должны отталкиваться от фактов.
— Прекрасно, Алексей Иванович, вот и оттолкнитесь от фактов, — язвительно предложил Шидловский.
— Мне совершенно непонятно, почему Жюжеван, еще трое суток оставаясь в доме своей жертвы, не уничтожила яд. Ничто не мешало ей вылить остаток морфия из банки и залить туда микстуру. И мы бы никогда не догадались, каким образом яд попал в организм Николая.
— Я вам прекрасно объясню, почему наша преступница не вылила яд, — азартно сказал Шидловский.
— Сделайте одолжение!
— Она не предполагала, что подозрения в убийстве вообще возникнут. Потому никаких защитных мер не предприняла.
— Ваш довод ничего не объясняет. Ей бы следовало вылить яд в силу элементарной предосторожности. Давайте я вам расскажу другую историю, гораздо более вероятную, нежели ту, что слышал от вас.
— Я весь во внимании.
— Вечером семнадцатого Жюжеван давала Николаю настоящую микстуру. Эта же микстура — заметьте, безвредная! — оставалась в нашем пузырьке и утром восемнадцатого апреля. Николай умирает, и его мать забирает пузырек в свою комнату. А через два дня пузырек возвращается в комнату покойного и ставится на тумбочку у изголовья. В нем уже морфий. Очень много морфия, дабы сразу приковать наше внимание. Этот пузырек, как заряженное ружье в театральной драме, висящее на стене. Понимаете, что я хочу сказать? Но никто, кроме убийцы, не знает, что там яд. И Жюжеван этого не знает. Поэтому она спокойно спит третью ночь в этой комнате и не подозревает, что убийца уже «подставил» ее вместо себя.
— Замечательно, Алексей Иванович! Осталось только сказать, как же было осуществлено умерщвление Николая Прознанского.
— Он умер от яда, полученного не под видом микстуры. Например, от отравленной морфием папиросы.
— Может быть, покажете пальцем на убийцу и объясните его мотив?
— Нет, пока не покажу. Я лишь пытаюсь убедить вас, что с той доказательной базой, что собрана по настоящему делу, не следовало обвинять Жюжеван в убийстве. Между ревностью и убийством нельзя ставить знак равенства.
— По крайней мере, вы согласились, что наша французская мамзель ревновала молодого Прознанского, — раздраженно проворчал Шидловский. То, что он назвал обвиняемую «мамзель», свидетельствовало о его крайнем возмущении.
Вадим Данилович упорно стоял на своей версии и воспринимал все, противоречащее его суждению, как досадную помеху. Впрочем, Шумилова не могло не радовать то обстоятельство, что помощнику прокурора, хочет он того или нет, все же придется разбираться с жалобой Жюжеван.
Шумилов ехал к дому Прознанских. На душе было скверно. Он представлял, с каким лицом его встретит Софья Платоновна и что ответит на просьбу предоставить в распоряжение следствия дневник покойного. Объяснение могло получиться не в меру эмоциональным и вздорным.
Швейцар Сабанеев был на своем месте. Он вышел из-за витражной загородки, щелкнув каблуками, поздоровался. Дверь в квартиру Шумилову отворила Матрена Яковлева, горничная, которую он допрашивал в прокуратуре. Женщина приняла пальто и проводила Шумилова в небольшую гостиную, служившую Софье Платоновне и кабинетом: в углу стояло небольшое, красного дерева, бюро, на нем лежали бумаги, счета и большая бухгалтерская книга.
Софья Платоновна посмотрела на Шумилова поверх круглых, смешных очков, державшихся у нее на кончике носа. Шумилов едва успел поздороваться, как внезапно раскрылась дверь, и из смежной комнаты вошел полковник. Он выглядел по-домашнему и был облачен в просторный атласный стеганый халат, перехваченный поясом с кистями.