Сергей Гомонов - Горькая полынь. История одной картины
Когда вдали показался замок, путники увидели большую каменную глыбу и сгорбленную траурную фигуру женщины, сидящей рядом.
— Постойте, добрые люди, — проговорила она, поднимаясь и снимая капюшон, под которым скрывалась необыкновенная красавица, только вся седая. — Мое наказание состоит в том, что я обязана рассказать вам о своем преступлении. Говорят, что семь лет назад я растерзала собственного новорожденного сына. Оправдаться я не смогла, поэтому теперь мне нужно отвезти одного из вас на своей спине к замку.
Все трое отказались, и тогда Рианнон — а это была она — взяла под уздцы коня Гори, а жена Тейрниона — коня своего мужа. Все вместе они отправились в Арберт, где на пиру супруги рассказали историю усыновления мальчика. Вскрикнув, пробормотала Рианнон: «Теперь я свободна от своей тревоги!» — и тут же было решено, что настоящее имя наследника, данное матерью, должно быть Придери[16].
Так закончилась история злоключений Рианнон, однако проклятье ее рода исчерпано не было…
…Этне замолчала. Странное чувство охватило ее: тело горело, словно вокруг был жаркий полдень, и она ощущала сквозь одежду, что то же самое происходит и с обнимавшим ее Дайре. Мысли, не уместные здесь и сейчас, вдруг овладели умами обоих. Забыв обо всем, они прижались друг к другу в порыве горячечной страсти.
Утром их разбудил лязг металла и окрики легионеров, бросавших им концы веревок и требовавших завязать друг другу глаза. Пленники успели обменяться взглядом, а потом Дайре шепнул ей на тайном языке: «Как только мы окажемся наверху, срывай с себя повязку и беги в сторону гати!» — «А ты?» — «Делай, как говорю. Прощай!»
Выкарабкавшись из ямы, они одновременно скинули повязки. Этне лисицей метнулась между легионерами, не ожидавшими от нее такой прыти, а Дайре распрямился, как тетива лука, и, собирая всю волю, какая у него еще была, древним умением хранителей священных рощ поработил волю римлян. Их будто приковало к земле, и никто не смог броситься в погоню за молодой жрицей. Легионеры кричали друг на друга и бранились, однако толка от их слов не было никакого. Глаза Дайре сделались совсем прозрачными и сияли, как два алмаза в лучах солнца. Их бешеный свет ослеплял, и никто не мог взглянуть на него, и все же один из римлян скорее прочих оправился от воздействия ослабленных чар, выхватил дубинку и, прыгнув к Дайре сзади, ударил его поперек спины, раскалывая хребет и ребра. Падая на колени, тот все еще не выпускал остальных из-под своей власти. Тогда легионер набросил ему на шею веревку, придушил, но был отшвырнут в яму неизвестной силой.
— Голова! — заорал тогда Кинир, стоявший дальше всех остальных от пленника, который по-прежнему, даже упав на землю, удерживал весь отряд, кроме того, кто свернул себе шею в яме. — Пока у него цела голова, мы ничего не сможем сделать!
Еще несколько мгновений длилась борьба, потом высвободился еще один римлянин, и он уже не ошибся. Последовав совету перебежчика, легионер стукнул Дайре древком копья в затылок, а когда тот потерял сознание, подскочил, ухватил за подбородок и коротким точным движением перерезал горло, однако молодой хранитель уже и без того уплывал в ладье бессмертных туатов к берегам прекрасного Сидхе.
— Утопите труп! В болото его!
Не чуя под собой ног, Этне бежала по зыбкой тропке меж топей. За ней гнались, и расстояние между нею и преследователями сокращалось с каждой секундой. Но вот вскрик за спиной вселил призрачную надежду — кто-то из иноземцев сорвался в трясину, забился, вопя о помощи и все быстрее погружаясь в вонючую жижу. Девушка прибавила прыти, однако и сама всякий шаг рисковала потерять второпях спасительную тропку гати.
— Стой! — орали за спиной.
В голове металась только одна мысль: «Значит, он мертв! Значит, Дайре мертв!»
Одно неверное движение — и она тоже полетела в болото. Будто целая толпа мертвецов, топь ухватила ее за ноги, поволокла вниз, сковывая ледяным холодом, сыто булькая и причавкивая. Этне легла грудью на поверхность и замерла: так у нее был шанс продержаться дольше.
Бешеный лай собак огласил болота, перекрывая людские голоса. Подобный самому солнечному лучу, меж деревьев мелькнул ярко-рыжий зверь.
Жижа подступила к плечам. Ждать спасения было неоткуда, и Этне подстерегала самая страшная смерть из всех, что она могла себе вообразить. «Не-е-е-ет!» — закричала она.
Чья-то рука ухватила ее за волосы, наматывая косу на запястье, и поволокла вверх, словно багор. От ужаса девушка не испытывала ни боли, ни холода. В облепившей тело грязной и мокрой одежде ее швырнули на кочку, и короткий свист был свидетельством конца событий. Собачий лай усилился, приближаясь.
Этне подняла глаза.
— Вставай, тебе надо идти.
Высокий человек в красно-синем одеянии наклонился к ней, протягивая руку. С его помощью беглянка поднялась на ноги и зябко сжалась.
— Наречешь его — Араун, — повелительно сказал незнакомец, не сводя с нее холодных светлых глаз на красивом, но совершенно бесстрастном лице, затем снял с запястья меховой напульсник и переодел на руку Этне. — Отдашь ему наруч Охотницы. Теперь иди. Быстрее! Еще быстрее!
Этне почти побежала, а когда спустя десяток шагов оглянулась, позади не было уже никого. Стих и собачий лай».
— Где ты прочитал это? — удивленно вглядываясь в лицо ученика, спросил Шеффре.
— Нигде. Эта история здесь, — Джен показала пальцем на свою голову. — Много лет назад я видел их всех как будто в тумане, но со временем они постепенно выходят ко мне навстречу. Когда мы с синьором Фиренце начали изучать историю Древнего Рима, я услышал у себя в голове то, что только что рассказал вам. Мне хочется записать все это на бумаге… Но не получается. Я пробовал, не получается.
Кантор покачал головой. Дженнаро угадала, о чем он подумал. А подумал он, конечно же, о том, что не могут такие сказки просто так, сами по себе, приходить в голову десятилетних сорванцов. Впрочем, она и сама знала об этом.
Тем временем карета выехала на дорогу меж холмов, окружавших Флоренцию подобно краям гигантской чаши.
Глава четырнадцатая В мире слепых одноглазый — царь
«И так же, как крест, он будет терзать твои плечи, отгоняя покой»… Кто знал, что это пророчество осуществится столь грязно и вероломно…
Дни слились в недели страшного хоровода, ураганом уносившего жизнь, где навсегда, одним рывком, кончилась юность. Будущее стало черным, угрожающе-непредсказуемым и бессмысленным. В памяти всплывали обрывки слов, движений, чувств, но не существовало более ничего связного и последовательного, как будто кошмарный сон не хотел выпускать жертву из липкой трясины.
В тот день, едва дурнота после побоев отступила, Эртемиза спохватилась и вскочила на ноги, лихорадочно вспоминая откровения многоопытной Ассанты в их монастырской ссылке. Ничего больше не заботило ее сейчас так, как этот вопрос. Пошатываясь, она спустилась в кухню, выждала, когда кухарка выйдет выплеснуть помои на двор, и стремительно забрала со стола лимон и нож. Никто не увидел ее и на обратном пути, а у себя в комнате Эртемиза насквозь промочила выдавленным соком обрывок льняной ткани. Кожу пальцев безжалостно щипало кислотой. Когда свернутый в мокрый комок и перетянутый бечевой обрывок она дрожащими руками неумело вталкивала в себя, жгучее пламя боли ожило и заполыхало сильнее, чем прежде. «Терпи!» — шептала она, давясь слезами и борясь с подступающим обмороком. Даже «альрауны» удрученно молчали вокруг, свидетели всех ее немых мучений.
А потом… Смутно помнила Эртемиза и крики мачехи, бросавшейся на нее с кулаками и кричавшей о позоре для семейства, и отца, который заперся от них в мастерской, и напуганные взгляды братьев, не смевших подойти к ней, словно она была зачумлена, и прибежавшую со слезами покаяния Абру, лепечущую о том, что она так и не успела увидеть синьора Аурелио. Это все ее не касалось. Оскверненное тело не принадлежало ей — оно принадлежало какой-то презренной, жалкой девке, по ошибке, помимо воли, прикрученное к ней с самого рождения. Вся боль, которую приносили сейчас люди или собственное нутро, вызывала только злорадную солидарность. Если бы сейчас в нее начали швырять камнями, Эртемиза не стала бы уклоняться или протестовать. Этой боли было слишком мало, слишком мало. Боль должна быть такой, чтобы единственным избавлением от нее являлась смерть.
Абра промыла и обмотала рану, причитая о том, что на юном красивом лице теперь навсегда останется шрам, кухарка принесла какое-то питье и заботливо подыскала камышовый стебелек, дабы хозяйке, глотая бульон, не тревожить искалеченную губу — Эртемизе были безразличны все их хлопоты. Отец так и не пришел в тот день, и она покорно легла в кровать, когда, уговорив ее поспать и задув лампаду, Абра и старая Бонфилия на цыпочках шмыгнули за дверь. Она и лежала так же, как сидела весь день, — с распахнутыми глазами, ни о чем не думая, ничего не видя и не зная, что с ее крыши до самого рассвета не уходил Алиссандро.