Елена Топильская - Алая маска
Сознание обвиняемого только тогда соответствует действительности, когда оно является результатом раскрытой тайны. Отсюда вытекает правильный путь для получения сознания. Сознание является результатом ни угроз, ни телесных страданий, ни душевных мук и тому подобных пыток, а лишь тех разъяснений и объяснений, которые приводят обвиняемого к убеждению, что его поступки уже не являются тайной.
Самое главное условие при допросе обвиняемого – это невозмутимое спокойствие. Второе условие – это правдивость в отношениях с обвиняемым. Конечно, обвиняемому не нужно рассказывать все, что известно по делу, но и ложь недопустима, и к тому же может быть опасной для дальнейшего хода дела, особенно если она станет известна обвиняемому.
Третье условие – полное бесстрашие. Если обвиняемый – явно опасная личность, то совершенно достаточно ни на минуту не спускать с него глаз, а также устроить так, чтобы допрашиваемый сидел, а допрашивающий возможно ближе к нему стоял.
Четвертое условие – доброжелательность, с которой мы должны относиться к виновному. Самый озлобленный человек становится, при благожелательном к нему отношении, более доступным и откровенным. Доброжелательность более, чем что-либо другое, располагает преступника к сознанию.
Ганс Гросс. Конспект «Руководства для судебных следователей, как системы криминалистики», 1876 год
Сентября 18 дня, 1879 года (продолжение)
С минуту я сидел, уставясь на свои собственные часы, загадочно исчезнувшие из моего кармана и не менее загадочно нашедшиеся вдруг в карманах задержанного за убийство мазурика. Потом уронил голову на стол и лежал так в полном отчаянии до тех пор, пока меня не подкинул вверх первобытный страх, пробравшийся во все уголки моего существа, до самых кончиков пальцев. Что мне делать с этой находкой?! Что мне делать с подследственным, Фоминым? Что он говорит сейчас полицейским агентам? Да еще и этот его намек на мою собственную рану...
В том, что они развяжут ему язык, я не сомневался. Это их хлеб, Гурий Фомин не первый и не последний наивный гуляка, полагающий, что если он не захочет ничего говорить, то и будет его верх, как это и случилось, когда его допрашивал неопытный и беспомощный следователь. Я то есть. На самом-то деле, когда за него возьмутся самые матерые сыскные волки, он и не заметит, как состроенная им защитная оболочка треснет подобно ореховой скорлупе, и сыскари доберутся до самого ядра...
Но что он может сказать, что представляло бы угрозу для меня? Что видел меня в гостинице мадам Петуховой и, воспользовавшись моим бесчувствием, похитил ценную вещь? Или даже больше: что видел, как я убил (Боже милосердный! – я содрогнулся) незнакомца... Что еще? А еще – если некая неведомая мне сила стремится к тому, чтобы обвинить меня в двух убийствах, и эта сила, предположим, использует пешек вроде Гурия Фомина, для достижения своей цели, то Фомин может сказать что угодно.
Стоп, сказал я себе. Сказать-то он может... Да только начни задержанный мазурик огульно обвинять не кого-то, а судебного следователя, сыщики рассмеются ему в лицо. Свои слова надобно ему подтвердить чем-то материальным, для чего и нашлись в его вещах украденные у меня часы. В тот миг, как я осознал это, меня пронзила мысль, которую иначе как преступной назвать было нельзя. Но другого выхода у меня не было.
Вещи, изъятые у Фомина, нигде не записаны, я сам занялся составлением реестра. Стало быть, пока только я знаю достоверно о существовании этих часов. Конечно, те, кто задерживал, а потом обыскивал Фомина, эти часы наверняка видели, и надпись на них прочитали. Но если не будет этих часов, то их слова мало что будут значить. Во всяком случае, мне очень хотелось на это надеяться.
Бросив быстрый взгляд на дверь, я вороватым жестом сунул свои собственные часы к себе в карман. Не будут же обыскивать судебного следователя, даже обнаружив отсутствие важного вещественного доказательства! Пусть разбираются у себя, мало ли когда часы пропали, пока коробка с вещами до меня дошла...
Совершив этот поступок – похитив и спрятав вещественное доказательство, хоть бы это и была моя собственная вещь, – я еще некоторое время оставался за столом, не в силах отвести завороженного взгляда от двери, точно ожидая, что вот сейчас войдет кто-то, кто избавит меня от этого унизительного сознания собственной преступности. Но никто не вошел, и я продолжал сидеть, изнемогая теперь уже не только от страха разоблачения, но и от жгучего стыда превращения в должностного преступника.
Сунув руку в карман, я ощутил привычную тяжесть и гладкие формы моих любимых часов, показавшихся мне в тот момент каторжной гирей, которую навешивают на кандалы осужденным злодеям. Нет, я не мог дальше сидеть тут в бездействии, ожидая невесть чего – скажет или не скажет наемный клеветник какой-либо вымысел в мой адрес. Надо действовать! И только я решительно отодвинул кресло и поднялся из-за стола, как дверь отворилась.
Невозможно описать, как ухнуло вниз мое бедное сердчишко... Я даже почувствовал легкую тошноту, словно от крутого виража на американских горах. Мелькнула ужасающая мысль: а что, если кто-то наблюдал все время за мной и видел, как я похитил вещественное доказательство? Я же не знаю, как тут все устроено, в чужом учреждении; вполне возможно, что каждый кабинет, где допрашивают преступника, подвергается скрытому наблюдению, из соображений безопасности...
Рванувшись в безотчетном испуге из-за стола и оказавшись перед самой дверью, я лицом к лицу встал с вошедшим, и только тогда разглядел ослабевшими вдруг глазами, что посетитель – не кто иной, как мой долгожданный товарищ, Людвиг Маруто-Сокольский.
Бедное мое сердце на этот раз взмыло вверх в восторге: наконец-то! Видимо, на лице моем отразились все мои переживания, так что Людвиг шагнул вперед, приблизившись почти вплотную ко мне, и даже обнял меня, успокаивая.
Ноги меня не держали. Если бы не объятия Людвига, возможно, я осел бы тут же, на потертый паркетный пол у двери, но друг удержал меня и бережно довел два шага до кресла, куда и усадил со всей осторожностью, а сам уселся напротив. Помолчав некоторое время и убедившись, что я в состоянии воспринимать известия, он стал говорить.
– Прежде всего, успокойтесь, Алексей, – ласково и убедительно начал он. – Надеюсь, что в данную минуту вам ничто не угрожает. Дело в том, что никакого убийства в номерах Петуховой не было, во всяком случае, в эту ночь.
– Как это, Людвиг? Что вы имеете в виду? – спросил я непослушными губами. Людвиг с сочувствием на меня глянул и тут же отвел глаза.
– Имею в виду, – отвечал он после паузы, – что никакого тела в номерах в эту ночь не обнаружено. Понимаете?
Нет, я не понимал. Как же это не обнаружено тела, если я видел его собственными глазами?! Куда же это оно делось?
– Когда я прибыл в гостиницу, там не было никакой суеты, связанной с обнаружением мертвого тела, – терпеливо стал объяснять мне товарищ. – Я попросил ключ от третьего номера, который мне был тут же предоставлен, безо всяких проволочек, и убедился в том, что ни тела, ни каких-либо следов его нахождения там нету. Поверьте, Алексей! – добавил он, прижав к груди обе руки, видимо, в ответ на мой недоверчивый взгляд. – Номер был чисто убран, и по тому, что он охотно предоставлялся гостям, никакого дознания там не проводилось.
Я в сомнении покачал головой.
– Здесь что-то не то, Людвиг. Вы, верно, пришли не в те номера...
– Да как же не в те, Алексей? – Маруто все еще был терпелив, словно врач у постели больного. – Как же не в те? В те самые, номера мадам Петухо-вой возле Николаевского вокзала, так ведь? Да это же известное заведение, с другим не спутаешь. И с коридорным я сам говорил, такой вертлявый малый, с малороссийским говором, да?
Медленным кивком головы я подтвердил его правоту. Но как же такое возможно, чтобы тела там не было? Куда же оно делось?
– Между прочим, Алексей, я у коридорного невзначай поинтересовался, кем был номер занят минувшей ночью. Знаете, что он мне ответил? Что этот номер пустует уже неделю, и что у них сейчас мертвая пора, убыток. Постояльцев мало, – пояснил Маруто.
Я внимательно слушал его речь, и хотя все слова были ясны, разум мой отказывался понимать их смысл. На каком я свете? Почему мне говорят, что со мной не было того, что я пережил? Какой-то бред...
Нагнувшись ко мне, Маруто похлопал меня по руке, безвольно лежащей на столе.
– Признайтесь, Алексей, что вы не были ни в каких номерах, а уснули у себя после выпитой в трактире водки, а? Вам привиделся болезненный сон, вызванный алкоголем. Я скажу потом в трактире, что они травят там негодным алкоголем посетителей. Ну же, Алексей, ведь все хорошо разъяснилось, правда?
Он улыбнулся, как бы желая показать мне, что страхи мои напрасны, все отлично, и можно жить дальше как ни в чем не бывало. Я выдернул свою руку из-под его ладони, при этом самодельная повязка, которой замотал я свою рану, чуть не съехала совсем. Невежливый жест, о котором я тут же пожалел.