Дарья Иволгина - Ядовитая боярыня
Теперь ритм представления совершенно изменился. Дудки дудели тихо, вполголоса, и плавно, а голоса звучали серьезно, мелодия не скакала козлом, а лилась широкой рекой.
Животко понял: сейчас судьба Молодца окончательно решится.
Ангел выступил вперед важной «выходкой», вскинул голову и громко пропел:
— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах!
Молодец отвечал самоуверенно, сверкая глазами:
— Мои же грехи совсем невелики:Отца-мать не почитал, на ниве пот не проливал.
Порыв ветра взметнул огонь факелов, воткнутых в землю. Казалось, сама природа вокруг глупого грешника негодует.
Общий хор, тряся ложками, грянул:
— Тут ступил Молодец по колено в воду,По колено в воду, в кипучую смолу…
Скоморох, изображавший Молодца, покачнулся и очень похоже показал, как обжег ноги, коснувшись «кипучей смолы».
Животко даже ахнул, такой очевидной была боль несчастного.
Ангел же опять потребовал, еще громче прежнего:
— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах!
Молодец, стеная и повернув к Ангелу искаженное страдальческой гримасой лицо, проговорил:
— Что мне каяться, грехи мои невелики:Богородицу обижал, Ее Сына не уважал,Постов не соблюдал, Божий храм не посещал!
Громким голосом, почти рыча, запела Смерть:
— Тут ступил Молодец по пояс в воду,По пояс в воду, в кипучую смолу!
Добрый Молодец, подтверждая эти страшные слова, повалился на колени и воздел руки к небу в последней мольбе. Ангел не спеша приблизился к нему и встал перед самым его лицом.
— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах! — провозгласил он в третий раз, громко и сердито.
— Что мне каяться, грехи мои невелики, — пролепетал Молодец слабеющим языком, — людей я веселил, с ними мед-пиво пил, плачущим слезы отирал, смеющихся того пуще насмешал…
— Так ступай, собрат,Во всесмехливый ад!
— закричал Черт и замахал трезубцем.
Добрый Молодец упал на траву и простерся на ней всем телом, а Черт и Смерть запрыгали над ним.
Отойдя в сторону, Ангел проговорил, обращаясь к зрителям:
— Как ступил тут Молодец по голову в воду,По голову в воду, в кипучую смолу,Только шапка по воде поплыла!
И с этими словами он размахнулся и швырнул в толпу невесть откуда взявшуюся у него в руках шапку. Животко взвизгнул, несколько человек отшатнулись, дудки заверещали, поднялся крик, треск, захлопали ладоши, кто-то засвистел, и снова захлопали крыльями пробуженные вороны.
А после все стихло. Актеры с поляны исчезли, остались только свечи. Поводыри отвязали своего медведя, и Потапыч исправно отплясывал для людей, вертя черным рыльцем и порыкивая. Кругом смеялись и пили. Откуда-то вытащили хмельную брагу. Животко отошел подальше в лес, но и в чаще настигал его шум.
Мальчик упал на колени и заплакал. Ему казалось, что злая судьба оторвала от его души огромный кусок мяса и сейчас пережевывает его острыми, крепкими зубами.
* * *Гвэрлум причесывала перед зеркалом волосы, стараясь так заколоть отрастающую челку, чтобы непослушные жесткие прядки не падали на брови и не вырывались из-под зажимок. Она то мочила их водой, то прижимала ко лбу — помогало мало. Наконец она убрала их под плотную ленту и начала повязывать платок.
Эти средневековые женские уборы, скрывающие волосы, придавали обнаженному лицу особенную притягательность. Ничто не отвлекало взгляда от нежного очертания подбородка, от гладких щек и больших, выразительных глаз. А если подбородок немного начал отвисать — ну, случится же такое после сорока лет! — его можно подтянуть повязкой, и ничего не будет видно. Очень удобное на самом деле приспособление. В Европе тоже так носили. Только веком раньше.
«Все равно, как монашка», — бормотала Гвэрлум, сооружая себе по возможности изящный головной убор.
И вдруг что-то произошло с ее зеркалом. Оно и без того не было слишком гладким и отражало лицо только в общем приближении — Наталья, во всяком случае, не вполне была им довольна. А тут по серебряной поверхности зеркала пробежала мелкая рябь, потом серебро почернело, сделалось как стоячая вода. Наталья замерла, не в силах оторвать взгляда от происходящего.
Медленно, постепенно из черноты начало проступать совершенно другое лицо. Оно не принадлежало Гвэрлум. Оно вообще не было женским…
— Неделька! — вскрикнула Наталья.
Неделькино лицо озарилось слабой, как будто извиняющейся улыбкой — и пропало. Зеркало опять было серебряным, и в нем подрагивало и искажалось отражение Наташи Фирсовой. К счастью, оно не передавало в полной мере того ужаса, что застыло в ее темных глазах, и Гвэрлум не видела, как дергаются углы ее губ, и какой мертвенно-зеленоватой она сделалась.
* * *Харузин проснулся и не сразу понял, что с ним происходит. Кругом царила тьма. Тьма лежала и на его душе. Какое-то страшное несчастье случилось перед тем, как он заснул…
И тотчас это несчастье обрушилось на Харузина, как будто оно сторожило поблизости и только ждало удобного мгновения, чтобы снова напасть на свою жертву и начать терзать ее острыми, ядовитыми когтями.
Он арестован. У него связаны руки. Скоро начнется гангрена, если его не освободят, и пальцы станут гнить от нехватки свежей крови… Господи, ну что за ерунда лезет в голову! Кстати, эту голову вполне могут отрубить…
Происходящее напоминало ролевую игру с очень глубоким погружением в роль. Потому что было слишком жутким для того, чтобы оказаться реальностью.
Темнота ожила. Кто-то зашевелился под самым боком у Эльвэнильдо и со стоном проговорил:
— Сергий, ты здесь?
— Да…
Харузин узнал воришку-деда.
— За что нас тут держат? — спросил Харузин.
— Откуда же нам знать… — пропыхтел дед. — Это господа каких-то дел наделали…
Харузин вспомнил: вчера из дома вывели обеих женщин, мать и дочь, а Глебова так сильно избили, что он потерял сознание.
— Господин Глебов здесь? — спросил Харузин, повышая голос.
Поначалу ему никто не отвечал, а потом конюх прокричал, как будто требовалось угомонить лошадь:
— Что блажишь? Житья от тебя нет, басурман поганый! Нет здесь Глебова!
Харузин погрузился в молчание. Ему было больно и страшно. И все время казалось, что нужно что-то делать, а делать было совершенно нечего. Никто здесь не желал утешения, никто не собирался утешать его, Харузина.
Прошло немногим более часа, затем дверь приотворилась, и показался какой-то человек.
— Татарин здесь? — спросил он, водя в темноте лицом и явно ничего не видя.
— Вишь, я говорил, — прошипел конюх, — татарин всей погани голова…
Харузин с трудом поднялся на ноги. Он еще не понял, для чего его позвали. Может быть, скрыться, не сознаваться. Вдруг — на казнь сразу потащат, не разбирая? Вдруг новая разнарядка из Кремля — чтобы всех татар вешать без суда и следствия? Он не мог сейчас вспомнить, были ли при Иване Грозном подобные репрессии. С царя Ивана станется — он же был сумасшедший…
— Здесь татарин, — закричал вдруг старший конюх, — здесь он, проклятый, затаился! Берите его! Вон он, у стены маячит! Берите его, окаянного! Это он, он всей погани голова!
Харузин понял, что утаиться не получится, и неуверенно шагнул вперед.
— А? — спросил человек, по-прежнему стоявший на пороге. — Здесь он? Ну, хорошо. Иди сюда. Как тебя звать? Харузин? Ну, иди. Тебя приказной дьяк привести велел.
Харузин добрался до порога. Его схватили за плечо и грубо выволокли наружу. От яркого света сразу и резко заболели глаза, Харузин прищурился.
— Веревки снимите, — попросил он хрипло. — Я не убегу. Пожалуйста, развяжите руки.
— А это как приказной дьяк распорядится, — сказал стрелец. Он был невысокий, но чрезвычайно бойкий, и так и стрелял глазами по сторонам. — Давай, иди без рассуждения. Зовут — значит, ступай.
И, подталкивая почти ослепшего Харузина в спину, повлек его в низенькую комнатку, где недавно сидел и угощался морсом брат Лаврентий. Колупаев по-прежнему находился там. Задал же ему брат Лаврентий загадку!
Ссориться с братьями-«медвежатами» Колупаев больше не хотел. У тех на него имелась старая обида. А пользы от дружбы с Флором и Лавром Колупаев рассчитывал увидеть куда больше, чем связанных с нею трудностей.
Харузина втолкнули в комнату. Он шатнулся и еле удержался на ногах. Колупаев весело оглядел его.
— Хорошо тебя, брат, отделали, — одобрительно промолвил он. И обратился к стрельцу: — Развяжи ему руки.
— Видишь, — утешительно молвил стрелец Харузину, снимая веревки с посиневших, опухших запястий, — распорядился приказной дьяк — и освобождаю тебя от ужиц кусачих… Ух, какая желвь у тебя, брат, вздулась…