Палач приходит ночью - Валерий Георгиевич Шарапов
Конечно, была опасность, что в Вяльцах меня опознают, хотя я старался изменить внешность, отрастил усы, голову брил наголо. Но все равно узнавали.
Пару раз наталкивался на знакомых. Говорил им, что пристроился у дальней родни в соседнем районе. Несмотря на хваленый немецкий орднунг и бюрократию, многие крестьяне свободно снимались с мест и переезжали в поисках более благодатных краев, еще не осознавая, что катастрофа царит везде.
В разговорах с односельчанами выяснилось, что после побега из села меня и не искали толком. Полицаи удостоверились, что я уехал, поставили галочку и отвязались. И загрести меня хотели не как подозреваемого в связах с партизанами, а как неблагонадежный элемент, которого ждет не дождется трудовой фронт в Германии. Не застав меня, схватили кого-то другого.
В общем, при соблюдении мер осторожности чрезмерного риска в таких вылазках не было. Хуже всего было нарваться на Купчика или его товарищей по оружию. Но я научился обходить загодя такие препятствия.
У храма полицаи присматривали за порядком, но все были, к счастью, незнакомые. Бросилась в глаза масса народа в полувоенной форме, в шинелях, в перетянутых ремнями зипунах. Вид у этих людей был решительный. И раньше я подобных субъектов в таких количествах не видел.
Стрельбицкий между тем перешел к коронному номеру своих «театральных программ» — как нижайше всем честным униатам нужно молиться за свободную Галицию.
Все эти его проповеди с самого начала больше смахивали на митинги. Он с ликованием зачитывал решения ОУН, воззвания Бандеры, транслировал в массы идеи независимой Украины, которой Гитлер пока что союзник. Договорился до того, что однажды приехали фельджандармы и отвезли его на разбирательство в комендатуру. Выпустили, правда, на следующий день. После этого разглагольствовать он меньше не стал, но теперь все больше распинался об ужасах и мерзостях большевизма, а также о мудром Гитлере. И все же не удерживался, не упускал случая вставить: «Галиция станет свободной!»
Вот и сейчас он прошелся по большевикам, которых надо выявлять и поднимать на вилы. По партизанам и беглым военнопленным, которых тоже надо срочно найти и поднять на вилы. По евреям, заговорщикам, врагам Свободной Украины, коих тоже непременно ожидают вилы.
За все эти явно не христианские, а по-бесовски кровожадные призывы хотели мы его прихлопнуть, но передумали. Не стоило злить и отвращать от нас население, большая часть которого колебалась.
Добрая половина присутствующих на площади, особенно те, что в шинелях, на моих глазах буквально впадала в религиозный экстаз. Многие уже стояли на коленях, в чем-то клялись, за что-то обещали умереть. И не только обещали — готовы были умереть и убивать хоть сейчас. Без оглядки. В слепой холодной ярости идти туда, куда взмахом указующей длани пошлют попы и командиры. За Свободную Украину без большевиков, жидов и поляков.
Зрелище давало повод для размышлений. Для меня было очевидно, что националистическая истерия нарастает. И это явно неспроста. Вскоре будет такое давление в этом котле, что он рванет и разнесет все вокруг.
С церковной площади я двинул в сторону нашего села. Было еще одно недоделанное дело. При каждом визите в наши края я старался навестить Арину. Просто не мог оставить ее одну. Она все так же притягивала меня, заставляла вращаться вокруг своей персоны.
Она была дома. Присмотревшись и оглядевшись окрест, я осторожно двинулся к крыльцу с покосившейся незапертой дверью. Мог нарваться на любые сюрпризы, поэтому не уставал озираться. Это уже давно вошло в привычку — чутко ощущать изменения в окружающей среде.
Сейчас я опасности не ощущал. Зато, как всегда, когда переступал этот порог, испытал тягостное чувство. Тягостен этот опустевший после смерти ее отца и наполнившийся тоской гулкий дом. Все тягостнее становилось и состояние Арины.
Она стала крайне замкнутая. Одеваться старалась как замарашка и постоянно прятала взгляд. Делала все, чтобы на нее не обращали внимания. И стала очень злой, но все равно оставалась для меня такой же привлекательной.
Приняла она меня, как всегда, холодно. Но все же приняла, в очередной раз всем своим видом показывая, что я ей не в радость и что меня здесь не ждут. Или все же ждала? Кто этих женщин поймет… Они все равно говорят всегда не то, что думают, а думают не то, что чувствуют. Поступают же вообще вопреки и чувствам, и мыслям, и логике.
Она разлила по чашкам какой-то эрзац. Он считался у немцев кофе, и ей выдавали его в клинике.
— Арина, ты же скоро совсем зачахнешь, — произнес я, отхлебнув горький и неприятный на вкус «кофе». — Что ты тут вообще делаешь?
— Тебе не понять, — ледяным тоном ответила она.
— Ну так объясни!
— Я медик. Я помогаю людям. Я лечу людей. В то время, как вы все больше их калечите.
— Мы калечим? Вообще-то мы с оккупантами боремся.
— Вы все время с кем-то боретесь. За клочки земли. За вашу глупую идеологию. Только не за людей. А человек хочет покоя. Вы же несете ему разорение и гибель… Вы…
Она судорожно вздохнула. На глазах выступили слезы.
Да, что-то совсем все запуталось у нее в голове. И как-то неправильно она распоряжалась своей жизнью. Я ничего не мог с этим поделать. Только обивать ее пороги и играть дурацкую роль влюбленного рыцаря.
Ушел от нее, в очередной раз чертыхаясь и решив, что надо заканчивать с этими визитами. Я же подвергаю себя риску. В неуравновешенном состоянии она вообще может меня сдать полицаям. Но очень хотелось верить, что не сдаст.
Мальчишество все это, конечно, однако куда же мне без него, если я и был мальчишкой. Просто на мои плечи легла неподъемная тяжесть долга и борьбы. Но шальные юношеские порывы это не отменяло. И я знал, что при случае все равно приду снова…
Глава седьмая
— Ложись! — заорал я что есть силы.
Уж не знаю, как оно получается, то ли ухо что-то уловило, то ли хваленое и неизведанное наукой шестое чувство сработало, но я знал, что из кустарника справа от тропы сейчас по нам вдарят со всех стволов.
Подавая пример, тут же рухнул в снег.
Наученные горьким опытом, мои спутники медлить не стали