Борис Акунин - Особые поручения: Пиковый валет
– Такие деньжищи в дому держит, и не грабили его? – удивился Момус, слушавший все с большим вниманием.
– Поди-ка, ограбь. Дом за стеной каменной, кобели по двору бегают, мужики дворовые, да еще Кузьма этот. У Кузьмы кнут страшней левольверта – он на спор мыша бегущего пополам перерубает. Из «деловых» к Еропкину никто не сунется. Себе дороже. Раз, уж лет пять тому, один залетный попробовал. Потом на живодерне нашли, Кузьма ему кнутом всю кожу по лоскутку снял. Вчистую. И молчок, ни гу-гу. Еропкин, почитай, всю полицию кормит. Денег-то у него немерено. Только не будет ему, ироду, от богатства проку, сгинет от каменной лихоманки. Почечник у него, а без Тишкина пользовать его некому. Дохтора, разве они камень растворить умеют? Приходили тут ко мне от Самсон Харитоныча. Иди, говорили, Егорушка, прощает. И денег даст, только вернись, попользуй. Не пошел! Он-то прощает, да от меня ему прощения нет!
– И что, часто он убогим милостыню раздает? – спросил Момус, чувствуя, как кровь начинает азартно разгоняться по жилам.
В трактир заглянула соскучившаяся Мими, и он подал ей знак: не суйся, тут дело.
Тишкин положил смурную голову на руку – неверный локоть пополз по грязной скатерти.
– Ча-асто. С завтрева, как великий пост пойдет, кажный день будет на Смоленку ходить. У его, гада, тут контора, на Плющихе. По дороге из саней вылезет, на рупь копеек раздаст и покатит в контору тыщи грести.
– Вот что, Егор Тишкин, – сказал Момус. – Жалко мне тебя. Пойдем со мной. Определю тебя на ночлег и на пропитие деньжонок выделю. Расскажи мне про свою горькую жизнь поподробнее. Так, говоришь, сильно суеверный, Еропкин-то?
Это ж просто свинство, думал Момус, ведя спотыкающегося страдальца к выходу. Ну что за невезение такое в последнее время! Февраль, самый куцый месячишка! Двадцать восемь дней всего! В мешке тысяч на тридцать меньше будет, чем в январе или, допустим, в марте. Хорошо хоть двадцать третье число. И ждать до конца месяца недолго, и подготовиться в аккурате времени хватит. А чемоданы с поезда возвращать придется.
Большущая наметилась операция: одним махом все московские конфузы покрыть.
* * *Назавтра, в первый день Крестопоклонной недели, Смоленку было не узнать. Будто ночью пронесся над площадью колдун Черномор, тряхнул широким рукавом и сдул с лика земного всех грешных, нетрезвых, поющих да орущих, смахнул сбитенщиков, пирожников и блинщиков, унес разноцветные флажки, бумажные гирлянды и надувные шары, а оставил только пустые балаганы, только черных ворон на замаслившемся от солнца снегу, только нищих на паперти церкви Смоленской Богоматери.
В храме еще затемно отслужили утреню, и началось обстоятельное, чинное, с прицелом на семь седмиц говение. Церковный староста уже трижды прошелся средь говеющих, собирая подношения, и трижды унес в алтарь тяжелое от меди и серебра блюдо, когда пожаловал наиглавнейший из прихожан, сам его превосходительство Самсон Харитоныч Еропкин. Был он сегодня особенно благостен: большое, студенистое лицо чисто вымыто, жидкие волосы расчесаны на пробор, длинные бакенбарды смазаны маслом.
С четверть часа Самсон Харитоныч, встав прямо напротив Царских Врат, клал земные поклоны и широко крестился. Вышел батюшка со свечой, помахал на Еропкина кадилом, забормотал: «Господи, Владыко живота моего, очисти мя грешного…» А следом подкатился и староста с пустым блюдом. Богомолец поднялся с колен, отряхнул суконные полы шубы и положил старосте три сотенных – такой уж у Самсона Харитоныча был заведен обычай для Крестопоклонного понедельника.
Вышел щедрый человек на площадь, а нищие уж ждут. Руки тянут, блеют, толкаются. Но Кузьма чуть кнутом качнул, и сразу толкотня закончилась. Выстроились убогие в две шеренги, будто солдаты на смотру. Сплошь серая сермяга да рванье, только по левую руку, по самой середке белеется что-то.
Самсон Харитоныч прищурил запухшие глазки, видит: стоит среди нищих прекрасный собой отрок. Глаза у отрока большие, лазоревые. Лицо тонкое, чистое. Золотые волосы острижены в кружок (ох, крику было – ни в какую не соглашалась Мимочка локоны обрезать). Одет чудный юноша в одну белоснежную рубаху – и ничего, не холодно ему (еще бы – под рубашкой тонкая фуфайка из первосортной ангоры, да и нежный мимочкин бюст туго перетянут теплой фланелькой). Порточки у него плисовые, лапти липовые, а онучи светлые, незамаранные.
Раздавая копейки, Еропкин то и дело поглядывал на диковинного нищего, а когда приблизился, протянул отроку не одну монетку, а две. Приказал:
– На-ка вот, помолись за меня.
Золотоволосый денег не взял. Поднял ясные очи к небу и говорит звонким голоском:
– Мало даешь, раб Божий. Малой ценой от Матушки-Печальницы откупиться хочешь. – Глянул он Самсон Харитонычу прямо в глаза, и почтенному человеку не по себе стало – до того строг и немигающ был взгляд. – Вижу душу твою грешную. На сердце у тебя пятно кровавое, а в нутре гниль. Почи-истить, почи-стить надо, – пропел блаженный. – А не то изгниешь, изсмердишься. Болит брюхо-то, Самсон, почечник-то корчит? От грязи это, почи-истить надо.
Еропкин так и замер. А еще бы ему не замереть! Почки у него и в самом деле ни к черту, а на левой груди имеется большое родимое пятно винного цвета. Сведения верные, от Егора Тишкина получены.
– Ты кто? – выдохнул его превосходительство с испугом.
Отрок не ответил. Снова возвел к небу синие очи, мелко зашевелил губами.
– Юродивый это, кормилец, – услужливо подсказали Самсону Харитонычу с обеих сторон. – Первый день он тут, батюшка. Невесть откуда взялся. Заговаривается. Звать его Паисием. Давеча у него падучая приключилась, изо рта пена полезла, а дух – райский. Божий человек.
– Ну на те рублевик, коли Божий человек. Отмоли грехи мои тяжкие.
Еропкин достал из портмоне бумажку, но блаженный снова не взял. Сказал голосом тихим, проникновенным:
– Не мне давай. Мне не надо, меня Матерь Божья пропитает. Вот ему дай. – И показал на старика-нищего, известного всему рынку безногого Зоську. – Его вчера твой холоп обидел. Дай убогому, а я за тя Матушке помолюсь.
Зоська с готовностью подкатился на тележке, протянул корявую, огромную лапищу. Еропкин брезгливо сунул в нее бумажку.
– Благослови тя Пресвятая Богородица, – звенящим голосом провозгласил отрок, протянул к Еропкину тонкую руку. Тут-то и случилось чудо, о котором еще долго вспоминали на Москве.
Невесть откуда на плечо юродивого слетел громадный ворон. В толпе нищих так и ахнули. А когда разглядели, что на лапке у черной птицы золотое кольцо, совсем стало тихо.
Еропкин стоял ни жив, ни мертв: толстые губы трясутся, глаза выпучились. Поднял было руку перекреститься, да не донес.
Из глаз блаженного потекли слезы.
– Жалко мне тебя, Самсон, – сказал, снимая с птичьей лапки кольцо и протягивая Еропкину. – Бери, твое это. Не принимает твоего рублевика Богородица, отдаривается. А ворона послала, потому что душа твоя черная.
Повернулся Божий человек и тихо побрел прочь.
– Стой! – крикнул Самсон Харитоныч, растерянно глядя на сверкающее колечко. – Ты это, ты погоди! Кузьма! Бери в сани его! С собой возьмем!
Чернобородый верзила догнал мальчишку, взял за плечо.
– Поедем ко мне, слышь, как тебя, Паисий! – позвал Еропкин. – Поживи у меня, отогрейся.
– Нельзя мне в чертоге каменном, – строго ответил отрок, обернувшись. – Там душа слепнет. А ты, Самсон, вот что. Завтра, как утреню отпоют, приходи к Иверской. Там буду. Мошну принеси с червонцами золотыми, да чтоб полная была. Хочу за тебя снова Богородицу просить.
И ушел, провожаемый взглядами. На плече юродивого – черный ворон, поклевывает плечо да хрипло грыкает.
(Звали ворона Валтасаром. Был он ученый, купленный вчера на Птичьем. Умная птица нехитрый фокус усвоила быстро: Мими засовывала в плечевой шов зернышки проса, Момус спускал Валтасара, и тот летел на белую рубаху – сначала с пяти шагов, потом с пятнадцати, а после и с тридцати.)
* * *Пришел, паук. Пришел как миленький. И мошну принес. Ну мошну не мошну, но кошель кожаный, увесистый Кузьма за хозяином нес.
За ночь, как и следовало ожидать, одолели благотворительного генерала сомнения. Поди, Богоматерино колечко и на зуб попробовал, и даже кислотой потравил. Не сомневайтесь, ваше кровососие, колечко отменное, старинной работы.
Блаженный Паисий стоял в сторонке от часовни. Смирно стоял. На шее чашка для подаяний. Как туда денежек накидают – пойдет и калекам раздаст. Вокруг отрока, но на почтительном расстоянии толпа жаждущих чуда. После вчерашнего прошел слух по церквам и папертям о чудесном знамении, о вороне с златым перстнем в клюве (так уж в рассказах переиначилось).
Сегодня день выдался пасмурный и похолодало, но юродивый опять был в одной белой рубашке, только горло суконочкой обмотано. На подошедшего Еропкина не взглянул, не поздоровался.