Далия Трускиновская - Государевы конюхи
— Мерещится ей, видно, — продолжала Прасковья. — Сидит, сидит у окна, да и задремлет. У нас вон бабушка жила, сидит себе у печки, да вдруг и принимается просить, чтобы ее домой отвели! Долго понять не могли — что такое? А это ей всякий раз снилось, будто она в Твери оказалась, откуда ее замуж брали. Пришли, Степан Иванович!
— Пришли? — вдруг переспросила Татьяна и встала, обводя взглядом пространство перед церковкой.
— Да что ты, свет? Что ты? — засуетилась Прасковья. — Никто уж и не скажет, где она, бедненькая, лежала! Затоптали все давно! Ведь ходят люди, кто в церковь, кто мимо! Пойдем, пойдем, свет, помолимся — легче станет…
— Тут? — спросила Татьяна, указывая на пустое место у самых дверей. — Сказано же — у церкви!..
— Может, и тут, это один Бог знает. Да идем же, не то всю литургию простоим за дверьми, как оглашенные, идем, идем, свет…
Татьяна, когда Прасковья чуть ли не в охапке вносила ее в церковь, все оборачивалась на то пустое место. Стенька — и то поглядел на него с тревогой. Вдруг и впрямь?
Пропустив вперед женщин, он стянул с головы шапку и перекрестился на наддверный образ. Оббив снег с ног, вошел…
Служба началась довольно давно. Не такой Стенька был великий молитвенник, чтобы по ходу богослужения о чем-то судить, однако ж глаза во лбу имел и увидел, что в церкви уже сделалось тепловато, и бабы пораспахивали на себе шубы, а иная и с плеч приспустила. Чего ж и не распахнуть, коли на многих зимние опашни и душегреи мехом подбиты?
А потом в церковке при обители и случилось неслыханное.
Мала была церковка, вся в рост ушла, а народ теснился между толстыми столбами, задирая головы, поскольку верхний ряд иконостаса был вовсе на непостижимой высоте. И, поскольку нужно было побольше места высвободить для иереев и для службы, то и стояли прихожане всего-навсего ряда в три или в четыре. Да и то вперед пробились бабы с девками, которые, кроме искреннего желания помолиться, имели еще одно, не менее искреннее, — показать себя и свои наряды.
Татьяна, Прасковья и Стенька, поскольку пришли с опозданием, встали с краешку, туда, куда вообще-то вставать было не положено, так что видели они весь первый ряд. Татьяна сперва на людей не смотрела — крестилась на образа, утирала слезы да внимала пению. Но вдруг ухватила Прасковью за руку с такой силой, что сквозь меховой рукав больно сделала, да как вскрикнет на всю церковь:
— Матушка моя!..
Подалась вперед — да и грохнулась без памяти.
Хорошо, что рядом крепкий мужик стоял, успел руки подставить.
Прасковья со Стенькой подхватили Татьяну и выволокли на паперть, благо недалеко от дверей стояли. Стенька усадил женщину, прислонив спиной к стенке, Прасковья первым делом снегу ком из сугроба выхватила, стала к невесткиным щекам прижимать.
— Не надо было ее слушать! — сказал недовольный Стенька. — Чего ты с ней теперь делать станешь?
— Степа… — Прасковья подбородком указала на вход во храм. — Степа!..
Баба так глаза выпучила — того гляди, на щеки выскочат. И в голосе — ужас, ужас!
— Что это ты?
— Степушка, а ведь она права была! Указал Господь!
— Что указал?
— Там баба стояла — в Устиньиной душегрее!
Прасковья была женщина работящая, без лишней дури, настолько здравомыслящая, насколько Стенька вообще способен был признавать это качество за женским полом. И потому ее слова земского ярыжку особенно возмутили.
— Да опомнитесь, бабы! — воскликнул Стенька. — Одна как мешок валится, и другая туда же — бредит! Неужто такая приметная душегрея?
— Приметная, Степа, — подтвердила Прасковья. — Во-первых, цвет. Такого богатого синего цвета не скоро сыщешь. Во-вторых, птицы. Мы-то знаем, как Устинья эту душегрею шила и куда птиц сажала, чтобы с обеих сторон одинаково вышло! Хочешь, я поближе к той бабе подберусь и точно тебе скажу?
— Никуда ты не подберешься! — представив, что останется один с обеспамятевшей Татьяной, Стенька ужаснулся.
— Горе ты, а не мужик! — строго сказала Прасковья. — Тебе что велено? Приметы пропавших вещей выспросить. А тут самая вещь отыскалась, а ты орешь, как будто беса увидел.
И прояснение наступило в Стенькиной голове!
Ведь коли Татьяна с Прасковьей не ошиблись — так вот она, ниточка, за которую потянуть и правду об удушении Устиньи на свет Божий вытащишь! Если по уму, то следовало бы, конечно, подьячего Деревнина об этом известить и распоряжение от него получить. Но пока до Земского приказа добежишь, пока назад вернешься, и литургия окончится, и та баба в душегрее уйдет.
Стенька встал перед необходимостью самостоятельно принять решение.
До той поры от земского ярыжки таких подвигов не требовалось. Главным его подвигом было послушание. Ну, еще воришку на торгу за шиворот поймать — тоже большого ума не требуется, а лишь скорость и навык…
— Вот что, бабы, — сурово сказал он. — Надобно мне будет вслед за той, что в душегрее, пойти и разведать, кто такова. А потом уж доберемся, где она душегреей разжилась.
— Уж не собрался ли ты на паперти торчать, пока литургию не отслужат? — спросила Прасковья. — Можно бы, конечно, и на выходе ту бабу подловить, да только когда она шубу запахнет — я ее и не признаю. Так что придется тебе, Степан Иванович, тут с Татьяной побыть, а я в церковку-то вернусь…
— И что? Коровье ботало ты, что ли, к той бабе подвесишь, чтобы я ее при выходе сразу по звону признал? — яростно спросил Стенька. — Нет уж, давай толкуй мне про тех синих птиц! Я сам в церковь пойду, сам эту бабу высмотрю!
— Птицы вроде пав, с большими хвостами, по синему золотым вытканы, и золотной же галун по переду и по низу положен, — объяснила Прасковья. — А стоит баба у дальней стены, а шуба на ней чем-то темным крыта, а росту она среднего, а лет ей, пожалуй, и тридцати не будет…
— Ну, довольно, теперь уж опознаю! — Стенька, предвидя удачу, ринулся в храм.
Он был невеликим молельщиком, да и годы были еще не те, чтобы вовсю начать замаливать грехи. Хотя сам государь подавал пример богобоязненности и безукоризненного постничества, простому человеку такие добродетели были обременительны — если все службы выстаивать, и на кусок хлеба себе не заработаешь, а голодное брюхо мало склонно к наставлениям. Праведность на простого человека нападала обыкновенно в те годы, когда дети выращены, поставлены на ноги, все сыновья женаты, все дочери выданы замуж, и есть кому прокормить на старости лет. Тогда посадские бабы делались яростными богомолками, а мужики, поразмыслив, могли и постриг принять…
У Стеньки не было еще тех сыновей и дочерей, которых следовало ставить на ноги, а беготни в его жизни хватало, так что не всякий день он бывал в церкви, а лишь тогда, когда Наталья, собираясь, решала, что без мужа показаться на люди неприлично.
Поэтому, войдя в церковь Крестовоздвиженской обители, он сперва почувствовал себя неловко: раз в кои-то веки забрел, и помолиться бы не мешало, как все добрые люди Богу молятся, а он бабу в синей душегрее высматривает!
Прасковья была права — такого богатого синего цвета ему раньше видеть не доводилось. Душегрея и впрямь оказалась приметная, даже в ладанном тумане, тем более что баба, выхваляясь ею, встала поближе к свечам. Стенька встал так, чтобы не упустить бабу, когда она пойдет к выходу, и доблестно отстоял всю литургию.
Когда народ неторопливо пошел прочь из церкви, Стенька пропустил всех и вышел последним. Зрение у него было соколиное — хотя стемнело, а нужную бабу он видел шагов за полсотни и шел за ней безошибочно, пусть она и запахнула, и застегнула шубу.
В церковь она пришла не одна, а с девкой и с маленькой девчонкой, тоже одетыми неброско. Скрашивая путь беседой, новая хозяйка душегреи повела своих спутниц в сторону Никитской улицы, и тут Стенька несколько смутился — там селились люди знатные, бояре да князья, у каждых ворот можно было зацепиться об острый язык, а то и о вытянутую ногу, — челядь, особенно молодая, развлекалась таким нехитрым способом, а если бы заметили, что чужой провожает кого-то из домашних женщин, — спуску бы не дали.
Когда миновали большие и богатые дворы князей Федора Волконского и Бориса Репнина, бояр Нарышкиных и Глеба Ивановича Морозова — наибогатейший! — Стенька малость успокоился.
Глеб Иванович чинов при дворе не домогался, да и ни к чему они ему были. Он имел родного брата, Бориса Ивановича, государева воспитателя, а тот исхитрился жениться на родной сестре государыни Марьи Ильинишны, Анне, и, резво поднимаясь в гору, не забывал и о родне. Государыня же отдала за Глеба Ивановича одну из своих юных воспитанниц, каких при ней в Верху было немало, — Федосью Соковнину. И поговаривали, что Глеб-то Иванович, спокойный нравом, живет с молодой женой душа в душу, а Борису-то Ивановичу досталась такая супруга, что хоть при ней круглые сутки с палкой стой, а все равно извернется и напроказит. Опять же — кто велел старцу пятидесяти восьми лет от роду жениться на двадцатилетней? Которой молодого да горячего подавай? Сам себе он это горе устроил…