Питер Акройд - Хоксмур
И все же, услышав, как колокол спиталфилдской церкви пробил семь, она взяла пальто и собралась с силами, чтобы идти в полицию; кошмар, которого она всегда боялась, в конце концов накрыл ее. Она вышла на улицу, бездумно уронив пальто на пороге, но затем внезапно повернулась и вошла в мастерскую под своей квартирой.
— Томми пропал, вы его не видели? — спросила она у худенькой, весьма нервной индийской девушки, стоявшей за прилавком. — Мальчишку, сына моего?
Девушка лишь покачала головой, широко раскрыв глаза при виде этой расстроенной англичанки, которая никогда прежде не заходила в лавку.
— Извиняюсь, но тут никаких мальчиков не было, — сказала она.
Тогда миссис Хилл выбежала на Игл-стрит, и первой, кто попался ей навстречу, была соседка.
— Томми пропал! — закричала она. — Нигде его нету!
Она быстро двинулась дальше, женщина пошла за ней, движимая сочувствием, а также любопытством.
— У миссис Хилл сын пропал! — крикнула она в свою очередь, обращаясь к девочке, стоявшей в дверях. — Исчез!
И девочка, быстро заглянув в дом у себя за спиной, вышла к ней, а тем временем к процессии, следовавшей за миссис Хилл по Брик-лейн, присоединялись другие женщины.
— Это все то место, — крикнула она им. — Всегда я его ненавидела, это место!
Она уже была близка к обмороку; двое соседок, догнав ее, помогли ей идти. Добравшись до полицейского участка в окружении кучки женщин, она обернулась лишь раз — бросить дикий взгляд на церковную колокольню, но было уже совсем темно.
Проснувшись, Томас больше не мог двигаться вперед: его нога намертво застряла под ним, и от этого словно затекло все тело — малейшее движение причиняло ему боль. Он уставился на стену перед собой и заметил, что тьма гуще там, где камень осыпался, и что теперь в коридоре пахнет сырым картоном — похоже на модель, которую он строил этими самыми руками, ставшими теперь такими холодными и белыми. Ему не хотелось разговаривать вслух, поскольку мать всегда твердила ему, что это первый признак безумия, однако он хотел убедиться в том, что еще жив. Превозмогая сильную боль, он вытащил из левого кармана кусочек жевательной резинки, скатанной в сухой шарик, и автобусный билет. Он прочел слова на нем: «Лондонский транспорт 21549. Билет действителен от зоны, указанной выше. Предъявлять по требованию. На одного пассажира». И стало ясно: если цифры на билете в сумме дают 21, то ему весь месяц будет везти; только сейчас он, кажется, не в состоянии их сложить. «Меня зовут Томас Хилл, — произнес он, — я живу в доме номер 6 по улице Игл-стрит, Спитал-филдс». Тут он положил голову на колени и заплакал.
Он снова оказался у себя дома, и отец вел его вниз по лестнице.
— Есть у тебя билет? — шептал он сыну. — Тебе билет нужен. Тебе далеко ехать.
— Я думал, пап, ты умер.
— На самом деле никто из пап не умер, — говорил отец. На этих словах Томас проснулся и обнаружил, что боль в ноге прошла и плакать ему больше не хочется. Кусочек твердой резинки по-прежнему был зажат у него в руке, но, когда он положил его в рот, от желудочного сока его вывернуло. «Подумаешь, стошнило — не обращай внимания на запах, — говорил отец. — Ложись-ка спать. Что ты так поздно засиделся». Коридор был ярко освещен, по бокам его лежали и сидели люди. Они что-то пели хором; правда, Томасу слышны были только последние слова, которые стали припевом:
Не будь на свете смерти,Тянуться б жизни вечно.Как быть тогда? Нам петь тогдаПришлось бы бесконечно.
Они улыбались ему, и он пошел по направлению к ним, вытянув руки, чтобы они его согрели. Но нет: он падал с колокольни, а кто-то кричал: «Вперед! Вперед!» — как вдруг появилась тень. И, подняв глаза, он увидел это лицо над собой.
3
Лице надо мной обратилось в след за тем в голос: темное сегодня утро, хозяин, ночь-то погожая была, лунная, а теперь дождь страшенный. И я пробудился с мыслию: о Господи, что со мною станется? Отведи полог у изножья кровати, Нат (сказал я, почуявши, как от простыней несет моим зловонным дыханием), дай мне дохнуть воздуху; да зажги сей же час свечу, ночью снилось мне темное место.
А дверь закрыть, хозяин, ежели я окно открою? Снимает он с меня колпак и снова укладывает меня головою на постелю, а сам все разговаривает: тут мышка пригрелась за каминной решеткой, говорит, так я ей молока дал чуток.
Этот мальчишка и камни, что я разбиваю, жалеть готов. Чорт бы ее взял, твою мышь, убить ее надобно! сказал я ему, так что он оборвал свои речи и более уж не скулил.
Не смею Вам перечить, говорит, помедливши.
Нат Элиот — слуга мой, бедный мальчишка, растяпа, которого я спас от нещастья. Была у него оспа, и от нее он сделался безответен, боится теперь всякого дитяти и собаки, что на него взглянет. На людях краснеет, а то бледным делается; стоит кому его заметить, как на нем уж и лица нет, — словом, мне, привыкшему к жизни уединенной, это создание по душе. Когда он ко мне только попал, то подвержен был заиканию, до того чудовищному, что, бывало, слова единого или слога произнести не мог без огромного возбуждения, но всякой раз начинал странно двигать лицом, губами и языком. Однако я применил свое искусство, коснулся до его лица и исцелил его; нынче он, когда сидит со мною один, то балаболит без умолку. Стало быть, этим утром я кругом болью мучаюсь, а он мне голову бреет и несет всякой вздор, не отпуская меня от умывальника. Ничего-то, говорит, Вы вчерашним вечером не ели, хозяин, по дыханию Вашему вижу, что не ели; мышь моя, и та больше Вашего съела (на сем, припомнивши мои слова касательно до мыши, он умолк). Что ж Вы, продолжает, забыли, чему Вас матушка учила:
Мясо в полдень,Яйца перед сном —Всякая хворь тебеБудет нипочем.
Дай-ка я тебе другой стишок расскажу, говорю я:
Пирога с угрем поел я — видно, не к добру.Постели мне, мать, постелю, я того гляди помру.
Поразмышлял Нат несколько над сей веселой песенкой, а после опять давай болтать своим торопливым манером: всем нам, хозяин, есть нужно, да и я ввечеру, покамест Вы у себя в опочивальне запершись сидели, уж не знаю, зачем, да и спрашивать не стану, так я съел на два пенни говядины да на пенни пудингу у поваров с той стороны улицы. Сии деньги у меня отложены были, так что, изволите видеть, не такое уж я и дитя; а когда повар меня принялся уговаривать еще блюдо взять, так я его отпихнул, а сам и говорю ему: нечего тут ко мне лезть…
…Нат, говорю я, оставь ты свою болтовню пустую. У тебя не голова, а куча помойная.
Истинно так, отвечает, истинно так. И отпрянул от меня немного, а у самого вид понурый.
Уж две недели, как я слег в постелю, с того дня, как схватил меня на улице приступ подагры, да такой, что я ни стоять, ни итти не мог; призвавши на помощь носильщика, вернулся я к себе в комнаты и с самых тех пор лежу в собственном поту, словно гуляка какой. Дело обстоит вот как: под левым коленом у меня ганглия, раздувшееся тело, что вскоре сделается кистообразною опухолью, как в подобных случаях обыкновенно бывает. Да еще на суставе большого пальца левой ноги черное пятно: шириною пятно сие с шестипенсовик и черно, что твоя шляпа. Знаю, что излечить сие невозможно, ибо в душе склоняюсь к следующему: когда кровь, наполненная солями, серными и спиритуозными частицами, достигает густого состояния, со временем от сего вспыхивает некой огненный фосфор, каковой Натура изничтожает в приступе подагры. Однако гложет оно тебя, будто собака, одновременно будучи подобно пламени, и нельзя человеку без ужаса думать о сем огне, что проник в жилы его и терзает его тело.
На прошлой неделе призвал я некоего Роджерса, Аптекаря с угла Чансери-лена и Флит-стрита, однако стоило ему взойти в мою спальню, как я увидал, что предо мною мартышка, ибо, хоть речи и заучены были, произносивший их являл собою невежество. Приготовь своему хозяину, строго сказал он Нату, четыре устричных скорлупы в сидре, да погорячее; Нат же глядел на него в недоуменьи, словно ему велели разглядывать Звезды сквозь дыры в шляпе. За сим, говорит этот мартышкин лекарь, сидя у моей постели, нам должно поставить пластырей шпанской мушки на шею и на ноги. Тут Нат стал чесаться, что твой лодошник. А тот продолжает: грубыя испарения впитываются через поры и вбирают в себя частично дух, посему надлежит нам покрыть конечности болезнетворным веществом, дабы целое получило облегчение посредством бичевания одной его части. Тут Нат, охваченный дрожью, сел, заставивши меня улыбнуться.
Принявши его лекарство, я стал без труда мочиться, и стул у меня каждый день был изряден; и то, и другое воняло отвратительно, вода была вся замутненная и запах шел от нее сильный. Вдобавок мартышкин лекарь наказал мне есть капусту брюссельскую и спаржевую, шпинат, петрушку, сельдерей, лактук, огурцы и протчее в сем роде; послушавшись его, я на три дни почувствовал облегченье, хоть из разбитого состояния выбирался лишь ненадолго, на четвертый же день вовсе не мог подняться с постели из-за этой напасти. Так и лежу нынче целыми днями, а ночами ворочаюсь или брежу, ибо грохот и постоянный гул, производимые городом, не дают мне покою; подобно тому, как безумие и лихорадка суть испарения, что подымаются от низменных сфер деятельности, так же и улишный хаос добирается аж до самой моей каморки, и у меня голова кругом идет от криков: то точить ножи, то а вот кому мышеловки. Прошлой ночью, только я было направился под сень почиванья, как уж полупияный стражник стучит у двери с словами: три часа пробило, да нынче дождь, утро сырое. А когда по прошествии долгого времени я окунулся в сон, то не успел забыться от нынешнего своего расстройства, как разом попал в худшее: снилось мне, будто лежу в тесном месте под землей, словно в могилу положенный, тело мое все изломано, а вокруг поют. И было там лице, приведшее меня в такой ужас, что я едва не отдал душу прямо во сне. Однакожь я разболтался — довольно.