Умберто Эко - Заметки на полях «Имени розы»
Этот же вопрос стоит и перед Эко. А поскольку он не сомневается, что его итальянские читатели помнят начало классического романа Мандзони, начальный эпизод «Имени розы» приобретает ироническую окраску. Виктор Шкловский назвал бы это обнажением приема. Но тем разительнее отличие в построении сюжета. Пушкин имел основание говорить о влиянии Вальтера Скотта на Мандзони: приключения влюбленной пары на фоне широко описанных исторических событий, история, пропущенная через приключения простого человека. Сюжетная структура «Имени розы» даже отдаленно не напоминает подобной схемы: любовная интрига сведена лишь к одному эпизоду, не играющему существенной роли в композиции, все действие происходит внутри одного и того же весьма ограниченного пространства – монастыря. Значительная часть текста – размышления и умозаключения. Это не структура исторического романа.
Итак, обе двери, распахнутые перед читателем коварным автором, ведут не в просторные и ясные залы, а в некоторый запутанный лабиринт. Слово это употреблено нами не случайно: образ лабиринта – один из сквозных для самых разных культур символов – является как бы эмблемой романа У. Эко. Но «лабиринт – это в сущности перекрещение дорог, из которых некоторые не имеют выходов, заканчиваясь тупиками, через которые надо пройти, чтобы открыть путь, ведущий к центру этой странной паутины»[153]. Далее этот автор отмечает, что, в отличие от паутины, лабиринт принципиально асимметричен.
Но каждый лабиринт подразумевает своего Тесея, того, кто «расколдовывает» его тайны и находит путь к центру. В романе это, безусловно, Вильгельм Баскервильский. Именно ему предстоит войти в обе двери – «детективную» и «историческую» – сюжета нашего романа. Присмотримся к этой фигуре. Герой не принадлежит к историческим персонажам – он целиком создан фантазией автора. Но многими нитями он связан с эпохой, в которую произвол У. Эко его поместил (как увидим, не только с ней!).
Вильгельм прибыл в «монастырь преступлений» (так Умберто Эко, по собственному признанию, намеревался сперва обозначить место действия) с некоей важной миссией. В чем состоит эта миссия? Мы уже упоминали о конфликте в начале XIII века между папской курией и орденом францисканцев. Спор связан был с вопросом о бедности или богатстве как идеале церковной жизни. Когда папа преследовал «братьев свободного духа» (спиритуалов), генерал францисканцев Михаил Чезенский из тактических соображений поддержал курию. Но позже Михаил отказался от требования папы признать орден владельцем богатств[154] и был обвинен в ереси (предлогом стал спор о догмате пресуществления). Для разбора обвинения были вызваны авторитетные богословы-философы Уильям Оккам, Марсилий Падуанский. Однако они приняли сторону Михаила Чезенского и, как и он, были отлучены папой от церкви (1328 г.). Им удалось бежать, причем Оккам и Марсилий нашли убежище в Мюнхене у императора Людовика, образовав группу так называемых «имперских богословов». В этой группе не было единства: Михаила Чезенского интересовало лишь сохранение статута ордена, порывать с папой окончательно он не желал, император же хотел иметь надежный богословский щит в борьбе с папой. Но Оккам и особенно Марсилий Падуанский смотрели дальше: им мерещилась широкая реформа церкви, верховным органом которой должен был стать не папа, а Вселенский собор, избираемый на неслыханно широкой основе с участием не только клириков, но и мирян. Именно к этой группе принадлежит друг Оккама Вильгельм Баскервильский. Император для них – лишь средство, опорная сила, с помощью которой они стремятся реализовать свои планы. Эта ситуация объяснит современному читателю слова Вильгельма на встрече с папской делегацией: «Если один человек плохо управляет законами, не лучше ли справятся с этим многие, трудясь сообща». Слова эти могут современному нам читателю показаться анахронизмом, подсказанным нашим историческим опытом, однако они вполне соответствуют исторической истине, суть которой раскрывает Вильгельм в словах, обращенных к Адсону: «Минориты участвуют в императорской игре против папы. Но для Марсилия и для меня игра, которая ведется, – двойная. И мы хотели бы, чтобы императорская игра способствовала нашей и послужила бы нашей идее человечного правления». Это же поясняет и слова Михаила, обращенные к Вильгельму после его речи: «Ты, Вильгельм, сегодня высказался весьма ясно и недвусмысленно и дал понять, куда метишь. Так вот, мы метим вовсе не туда. И я прекрасно сознаю, что постановления перуджийцев использованы вами, имперскими богословами, вовсе не в том духе, в котором они замышлялись».
Но Вильгельм выполняет в монастыре и другую роль – он расследует таинственную цепь убийств, всколыхнувшую мирную жизнь святой обители. Здесь ему приходится вступить в лабиринт с другого хода. Как же здесь он – поклонник и ученик Роджера Бэкона и друг Оккама (парадоксальность соединения этих имен в романе подчеркнута) – проявляет себя на этом поприще?
Роджер Бэкон часто упоминается в речах Вильгельма. Однако всегда речь идет о довольно общих вещах: о вере в возможности разума, любви к науке, о требованиях изучать языки, чтобы черпать мудрость и у язычников-арабов, и т.д. Зато другой собрат Вильгельма по ордену, Оккам (и Бэкон, и Оккам, как и Вильгельм, – англичане-францисканцы), оказал значительно большее влияние на стиль мышления нашего следователя. Оккам – логик (Бэкон относился к логике с презрением). В отличие от других наук, оперирующих знаками вещей (словами, обозначающими вещи), логика, утверждает Оккам, оперирует знаками знаков. Здесь мы впервые в ходе наших рассуждений сталкиваемся с понятием знака-осью семиотики, вопросом, которому У. Эко посвятил немало усилий как ученый. Здесь же за историческими коллизиями и криминальными историями встает тень чего-то, достаточно нам знакомого и по трудам автора «Имени розы», и – шире – по проблемам культуры наших дней.
Науки изучают отношения слов и вещей в реальном мире, логика – слов и «терминов второго значения» (Оккам), т.е. понятий о понятиях. Реальность многообразна, а логика экономна. С этим связана знаменитая «бритва Оккама»: «Сущностей не следует умножать без необходимости» или, как выразился сам философ: «Не нужно делать с большим то, что можно сделать с меньшим». Именно этому правилу следует Вильгельм, когда на очередную попытку Адсона реконструировать сцену убийства замечает: «Слишком много действующих лиц». У Оккама Вильгельм заимствовал и метод создания взаимно противоречивых гипотез. Итак, мы вышли на первый перекресток лабиринта, где линии «имперских богословов» и детективного сюжета перекрещиваются.
Попробуем определить в одном предложении, чем занят Вильгельм Баскервильский в монастыре. Он занят расшифровками. И в прямом смысле – чтением закодированной рукописи, – и в переносном. То, что для других людей – молчащие предметы, для него – знаки, которые многое могут рассказать тому, кто поймет их язык.
Итак – расшифровки, знаки, языки… Вильгельм Баскервильский – семиотик XIII века, и все действия, поучения, обращенные к юному послушнику, выкладки можно назвать практикумом по семиотике. Он истолковывает знаки, реконструирует тексты по фрагментам и коды по текстам. Так, реконструкции подлежит утраченная вторая часть поэтики Аристотеля. Особенно изящна расшифровка сна Адсона. Адсон рассказывает Учителю свой сон, который невнимательный слушатель воспринял бы как бессмысленную путаницу образов и идей. Вильгельм ищет в нем смысл, заранее презумируя, что рассказ Адсона – некоторым образом закодированный текст. Вильгельм – не фрейдист, а семиотик: он ищет в запутанном сне юного послушника не подавленные комплексы, не скрытые вожделения, вытесненные на периферию сознания, а код, в свете которого хаотическое соединение несоединимых персонажей и действий обрело бы стройность и смысл. Код этот он сразу же называет: сон организован по структуре и системе образов знаменитого «Киприанова пира»[155]. «Люди и события последних дней стали у тебя частью одной известной истории, которую ты или сам вычитал где-то, или слышал от других мальчиков в школе, в монастыре».
Таким образом – первое звено: сон представляет собой организацию хаотических впечатлений (вернее, кажущихся хаотическими, поскольку кодирующая их структура пока еще не известна) по законам популярного текста «вывороченной Библии». Но, установив эту связь, Вильгельм строит следующее звено: если реальность может быть осмыслена с помощью некоторого текста, то нельзя ли предположить, что этот текст является генератором этой реальности? И далее: если все события, развернувшиеся в монастыре, вращаются вокруг некоторой рукописи, а кажущийся хаос этих событий организуется с помощью «Киприанова пира», то не следует ли предположить, что эта сатира имеет какое-то отношение к искомой рукописи? В совокупности с другими расшифровками эта гипотеза позволяет Вильгельму найти таинственную рукопись в каталоге, несмотря на невнятность описания, и, в конце концов, уверенно потребовать от Хорхе рукопись конволюта с латинской переделкой или стихотворным переложением «Киприанова пира».