Луиза Пенни - Время предательства
И вот Клара снова заговорила о муже. Об изгнанном муже. Выволакивала на свет божий свое белье. Выдавала подробности. Это было неприглядно, неприлично и ненужно. И Констанс захотелось поскорее домой.
Из гостиной то и дело раздавалось «фак, фак, фак», причем она не могла разобрать, чей это голос – утки или поэтессы.
Клара прошла мимо мольберта. На полотне виднелись призрачные очертания того, что со временем могло превратиться в человека. Констанс без особого энтузиазма последовала за Кларой в дальний конец мастерской, где та включила лампу, осветив маленькое полотно.
Поначалу оно показалось Констанс неинтересным, совершенно непримечательным.
– Я бы хотела вас написать, если не возражаете, – сказала Клара, не глядя на гостью.
Констанс ощетинилась. Неужели Клара узнала ее? Неужели ей известно, кто она такая?
– Вообще-то, возражаю, – ответила она твердым голосом.
– Я вас понимаю, – сказала Клара. – Не уверена, что я была бы в восторге, пожелай кто-то написать меня.
– Почему?
– Я боюсь того, что во мне могут увидеть.
Клара улыбнулась и пошла назад к двери. Констанс двинулась за ней, но напоследок еще раз взглянула на маленький портрет. На нем была изображена Рут Зардо, которая теперь заснула и похрапывала на диване в гостиной. На картине старая поэтесса тонкими, похожими на когти пальцами вцепилась в синюю шаль, стягивая ее у горла. Вены и сухожилия на ее шее просвечивали сквозь кожу, прозрачную, как папиросная бумага.
Кларе удалось передать ожесточенность Рут, ее одиночество, ее неистовство. И Констанс вдруг поняла, что не в силах оторвать глаз от портрета.
У дверей мастерской она оглянулась. Ее глаза утратили прежнюю остроту, но, чтобы увидеть то, что сумела передать Клара, и не требовалось особой остроты. Клара изобразила Рут, но и еще кого-то. Образ, который Констанс помнила со своего коленопреклоненного детства.
Это была старая полоумная поэтесса, но также и Дева Мария. Матерь Божья. Забытая, обиженная. Всеми покинутая. Взирающая на мир, который больше не помнил, кого она родила ему.
Констанс порадовалась, что не дала разрешения написать свой портрет. Если так Клара видела Матерь Божью, то что она увидит в Констанс?
Позднее тем вечером Констанс, словно случайно, снова подошла к дверям мастерской.
Единственная лампа по-прежнему освещала портрет, и даже от дверей Констанс видела, что хозяйка мастерской изобразила не просто безумную Рут. И не просто забытую и озлобленную Марию. Пожилая женщина смотрела вдаль. В мрачное, одинокое будущее. Но… Но… Где-то там, почти недосягаемое, едва намеченное, было что-то еще.
Клара передала отчаяние, но также и надежду.
Констанс взяла кофе и вернулась к Рут и Розе, Кларе и Мирне. Она стала прислушиваться к ним. И начала, пока лишь начала понимать, каково это – уметь увидеть суть человека.
Это случилось четыре дня назад.
А теперь она складывала вещи и собиралась уезжать. Еще одна чашечка чая в бистро – и ее здесь не будет.
– Не уезжайте, – прозвучал тихий голос Мирны.
– Я должна.
Констанс отвела глаза от Мирны. Уж слишком много в их взгляде было личного. Она посмотрела на тронутое морозцем окно, за которым лежала засыпанная снегом деревня. Сгущались сумерки, и на домах и деревьях загорались рождественские огоньки.
– Могу я вернуться? На Рождество?
Последовало долгое, долгое молчание. И все старые страхи Констанс воспряли, выползая из этого молчания. Она опустила глаза на руки, аккуратно сложенные на коленях.
Она подставилась. Позволила себе поверить, что она в безопасности, что ее любят, что ей рады.
Но тут на ее руку легла большая ладонь.
– Я буду рада, – сказала Мирна и улыбнулась. – Мы славно повеселимся!
– Повеселимся? – переспросил Габри, шлепнувшись на диван.
– Констанс вернется на Рождество.
– Замечательно. Можете приехать на рождественское богослужение. Мы поем все хиты: «Тихая ночь», «Первое Рождество»…
– «Двенадцать геев Рождества»[2], – подхватила Клара.
– «И в голубые небеса», – добавила Мирна.
– Сплошная классика, – подытожил Габри. – Впрочем, на сей раз у нас будет кое-что новенькое.
– Я надеюсь, не «О святая ночь», – сказала Констанс. – Не уверена, что я готова для этого[3].
Габри рассмеялся:
– Нет. «Гуронская рождественская песня». Вы ее знаете?
Он пропел несколько тактов старинной квебекской песни.
– Мне нравится, – кивнула Констанс. – Но ее теперь никто не поет.
Впрочем, не стоило удивляться тому, что в этой маленькой деревне она нашла нечто почти утраченное остальным миром.
Констанс попрощалась, и под восклицания «À bientôt!»[4] они с Мирной пошли к ее машине.
Констанс включила двигатель, чтобы прогрелся. Для игры в хоккей на пруду было уже темновато, и дети уходили с площадки, брели по снегу на коньках, опираясь на клюшки.
Констанс поняла: либо сейчас, либо никогда.
– Мы тоже играли, – сказала она, и Мирна проследила за ее взглядом.
– Играли в хоккей?
Констанс кивнула:
– У нас была своя команда. Нас тренировал отец, а мама за нас болела. Это был любимый вид спорта брата Андре.
Она поймала взгляд Мирны. «Так, – подумала она. – Дело сделано». Наконец-то ее грязная тайна раскрыта. Когда она вернется, у Мирны будет тысяча вопросов. И Констанс знала, что теперь она сможет на них ответить.
Мирна проводила подругу взглядом и больше не вспоминала об этом разговоре.
Глава третья
– Подумайте хорошенько, – произнес Арман Гамаш нейтральным голосом.
Почти нейтральным. Но во взгляде его умных карих глаз никакой нейтральности не было.
Их взгляд был жестким, холодным. Непреклонным.
Гамаш смотрел на агента поверх полукруглых очков и ждал.
В комнате для совещаний воцарилась тишина. Шуршание бумаги, дерзкое, пренебрежительное перешептывание – все стихло. Даже веселое переглядывание прекратилось.
Все уставились на старшего инспектора.
Инспектор Изабель Лакост, сидевшая рядом с ним, обвела взглядом собравшихся агентов и инспекторов. Шла еженедельная летучка отдела по расследованию убийств Квебекской полиции. Обычно они собирались для того, чтобы поделиться идеями и информацией по расследуемым делам. Если прежде такие летучки были продуктивными, то теперь Лакост стала их побаиваться.
И если у нее возникали такие ощущения, то что уж говорить о старшем инспекторе?
Впрочем, трудно было сказать, что думает и чувствует шеф.
Изабель Лакост знала его лучше, чем кто-либо из присутствующих. Она вдруг с удивлением поняла, что дольше всех служила под его началом. Остальных людей из старой гвардии перевели либо по просьбе, либо по приказу старшего суперинтенданта Франкёра.
А сюда стали направлять всякую шваль.
Самый успешный в стране отдел по расследованию убийств был уничтожен, умелые детективы заменены на ленивых, наглых, некомпетентных громил. Впрочем, таких ли уж некомпетентных? В качестве детективов – безусловно, но в этом ли состояла их работа?
Нет, конечно. Лакост знала (и, как она подозревала, Гамаш тоже знал), почему новые люди оказались в отделе. Вовсе не для расследования убийств.
Невзирая ни на что, старшему инспектору Гамашу каким-то образом удавалось управлять ими. Контролировать их. Хотя и весьма условно. Лакост чувствовала, что баланс сил меняется. С каждым днем в отделе появлялись все новые агенты. И она видела, как они обмениваются понимающими улыбками.
Лакост ощущала, как в ней нарастает злость.
Безумие толпы. Безумие нахлынуло на их отдел. И каждый день старший инспектор Гамаш взнуздывал его и брал под контроль. Но даже ему это удавалось все с большим трудом. Сколько он еще продержится, прежде чем окончательно потеряет власть?
Инспектора Лакост одолевали многие страхи, но в основном связанные с ее маленькими сыном и дочерью – не случится ли с ними чего-нибудь. Она понимала, что ее страхи по большей части иррациональны.
Однако страх перед тем, что может случиться, если старший инспектор потеряет контроль, не был иррациональным.
Она встретилась взглядом с одним из старых агентов, который сидел ссутулившись, скрестив руки на груди. Он явно скучал. Инспектор Лакост посмотрела на него осуждающим взглядом. Агент опустил глаза и покраснел.
Стыдится самого себя. Ну да, а что ему еще остается?
Лакост продолжала сердито смотреть на него, пока он не выпрямился и не опустил руки.
Она кивнула. Победа, хотя и маленькая и, несомненно, временная. Но в такие дни даже маленькие победы шли в счет.
Инспектор Лакост снова повернулась к Гамашу. Его большие руки спокойно лежали на столе поверх еженедельного доклада. Рядом была авторучка, которой он пока так и не воспользовался. Его правая рука чуть подрагивала, и Лакост надеялась, что никто, кроме нее, этого не замечает.
Он был чисто выбрит и, казалось, ничуть не изменился. Мужчина под шестьдесят. Не сказать чтобы красивый, но весьма примечательный. Скорее похожий на профессора, чем на копа. Скорее похожий на исследователя, чем на охотника. От него пахло сандаловым деревом с оттенком розовой воды, а на работу он неизменно надевал пиджак и галстук.