Светлана Гончаренко - Прошлой осенью в аду
— Ой, здесь где-то провод оголился! — испугалась я. Оборудование комнаты Бека не внушало мне доверия. Гарри Иванович только захихикал и нарочно затрещал пиджаком.
Молнии мелькали уже повсюду. Все вокруг было в огненных жилах, которые исчезали прежде, чем я успевала на них посмотреть — они тут же возникали в другом месте! Иногда они вдруг начинали виться поперек и чуть наискосок, как кардиограммы, и поминутно освещали то розовым, то синим светом клубы туч и какие-то густые деревья. Откуда деревья здесь, в комнате со входом с балкона? Не растут на Португальской улице деревья! Ничего на Португальской не увидишь, кроме затоптанного двора, где решетка для выбивания ковров кем-то свернута в железный узел и где уныло скрипят качели без сидений.
Однако деревья определенно были! При вспышках я видела, что они тяжело гнутся то в одну, то в другую сторону. В страшный лиственный вой сливался их оглушительный шорох. «А ведь опять нет грома!» — удивилась я, и гром тут же грянул, причем со всех сторон. Деревья исчезли. Молнии вдруг отодвинулись и продолжали мелькать, маленькие, беспомощные, в каком-то окошке, тоже маленьком. Там на подоконнике рядком лежали восково-тусклые яблоки из сада, и одно из них было надкушено. Где все это? И где я? Мне ведь окошко знакомо, знаком его старорежимный переплет крестом, который делит стекло на четыре квадрата. И яблоко надкушенное (коричневый надкус на зеленом!) мне тоже знакомо, и еще что-то вокруг, при свете молний плохо различимое, но виденное — где? когда? Вот громадный комод, черный, блестящий, с металлическими ручками-ракушками. Я очень хорошо знаю эти ракушки, гвоздики даже знаю, какими ракушки прибиты к тяжеленным ящикам. Я, поддев такую ракушку всей пятерней, тяну, тяну и не могу сдвинуть ящик, на дне которого… И вдруг я понимаю, что всего этого помнить не могу. Не могу, потому что комод стоит в Колчевске, в доме моей бабушки, которая умерла, когда мне было пять лет. А была я в этом доме последний раз вообще в полтора года. И что, я это помню?.. Не может быть! Да, этот комод, это зеркало в резной раме — с лакированной листвой и твердыми деревянными виноградинами, и эти фотографии на стенах, тоже в резных рамочках, только пиленые лобзиком… Вот тленно-желтоватые, нежно-отчетливые фотографические лица (теперь так не снимают!). Я их видела когда-то в Колчевске? Нет! Бабушка их сожгла в девятнадцатом году: мундиры ее компрометировали. Вот какой-то предок в телеграфном, что ли мундире (не разбираюсь я в мундирах!). На фотографии еще и прабабушка с бюстом, туго воздетым едва ли не до подбородка. По бюсту, как по морю, зыбятся складочки и защипочки, и среди них, как челн, брошка в форме лиры… Этого не может быть! Открылся в черноте и небытии коридор, и я все глубже, глубже туда втягиваюсь неведомой силой, ввинчиваюсь, легкая, как сухой лист, безвольная, и несется мимо меня колчевский домик с ветхим, провалившимся парадным крылечком, и шумят явные до последнего листочка, давно позабытые деревья, и прабабушка бежит за мной, одышливо колышет складочками с брошкой и пытается достать меня костяной ручкой старого шелкового зонтика. Но тем же винтом, что вворачивает меня в неведомую темноту, прапрабабушка уносится назад, а зовут ее, оказывается, Капитолина Александровна — вот уж чего я никогда не знала! Теперь я это вспоминаю — и забываю тут же.
— Ну, каково? — дышит где-то в ухе Гарри Иванович. — Держись за меня только, иначе труба!
«Ах, да, труба, — соображаю я тупо. — Это я в трубе. А там всегда винтовое движение. Я даже вроде читала про это… И в ванне вода у дырочки закручивается штопором… Это, кажется, зависит от вращения Земли… Справа налево? Или наоборот?.. И что, теперь я свалюсь с земного шара?»
Железная рука Гарри Ивановича меня держит, и я, чтоб не упасть в небо, хватаюсь за него и вдруг ощущаю его нагой бок. Куда же подевался синтетический пиджак с искрами? Я вижу черствое улыбающееся лицо и кудри дыбом. Что-то такое странное проглядывает в этих кудрях, а вместо пиджака сухощавые мускулы и курчавая шерсть. Шерсть сгущается к поясу и переходит в сивое волнистое руно на ногах. Настоящий густой мех… Даже пара серых репейных шариков — помпонов прицепилась к колену, изогнутому странно, не в ту, что ли, сторону?.. И на мне самой не оказалось ни сегодняшней синей блузки с желтыми нарциссами, ни юбки, ни белья, ни даже плоти, а только что-то смутно-молочное, прозрачное, нежное невыносимо ноющее от прикосновения ветра. Что уж говорить о железных лапах Бека. Гарри Иванович все хохочет и впивается в меня своими страшными руками. Они жгут, как огонь, и шерсть колется. До меня наконец доходит: «Да он же черт! Настоящий черт! Наверняка у него и копыта есть. А там, в кудрях, рога видны. Черт, а я даже пошевелиться не могу! Он меня сейчас изнасилует!.. Впрочем, как же это он изнасилует? Куда? У меня и тела-то уже нет! Господи, куда все девалось? И что это вместо меня такое голубое и нежное, как крем? Может быть, душа? Тогда я, значит, совсем погибла! Не хочу, не хочу! Проклятый шарлатан! И почему я не послушала Цедилова? Я не знала тогда, кого слушать, а теперь… Его зовут Агафангел? Агафангел!»
Хотя голос мой глухо клубился где-то в глотке, будто рот у меня был зажат, все же зов вышел достаточно внятный. Сразу разомкнулись огненные клешни Бека. Мелькнуло рядом бледное лицо Агафангела — Геши с губой, закушенной от усилия и старательности. Гарри Иванович закряхтел, глаза у него стали тусклые и пустые, будто его по затылку стукнули, и такие крупные, сияющие, выпуклые капли пота выступили на его лбу, какие до этого я видела только по телевизору, на бутылках в рекламе кока-колы. Я же — та нежная, прозрачная, неуправляемая я — моментально влилась в далекое покинутое тело, в собственную теплую кожу, в блузку с нарциссами, в лакированные туфельки с бумажкой, подложенной под правую пятку, чтоб не терло. Такое все это было привычное и милое!
Я быстро открыла глаза и обнаружила себя не в комнате Синей Бороды на Португальской, не дома даже, а почему-то в школьном кабинете физики. Я этому обрадовалась и счастливо оглядела зеленые столы, рыжую доску и законы Ньютона, сложенные на стене из фанерных букв. Сам Ньютон с Фарадеем на пару посмотрели на меня из рам с ответной нежностью. Вдруг сзади меня, от шкафов, донесся тяжкий вздох. Я оцепенела. Мохноногий рогатый Бек моментально затмил в моем сознании улыбку Ньютона. Однако вздыхал всего-навсего Евгений Федорович Чепырин.
— Я знал, Юленька, что вы меня поймете, — продолжал он невесть где и когда начатую беседу. — Как никто поймете! Вас влечет ко мне, я знаю. Вы не должны колебаться. Верьте в меня. Да, я всю ночь не спал из-за этого письма. Я слишком долго жил Аллой, а она написала мне из Нарыма, что эта разлука навсегда. Она просит выслать ей зимние сапоги и тот французский лифчик, что ей подарил Абдуллаев. Значит, это все! Конец! Всю ночь я не спал, много думал — в том числе и о нас с вами — и решил: хватит быть квашней. Я ведь был квашней?
— Был, — подтвердила я.
— Этого больше не будет! Вы удивительная женщина. Я решил!
С этими словами он кинулся ко мне и крепко обнял обеими руками и даже одной ногой.
— Евгений Федорович! — сдавленно пискнула я.
Он застонал надо мной неожиданно сластолюбиво и трубно:
— Женя!.. Я теперь для тебя только Женя!
Ну вот, еще один на «ты» перешел! Конечно, после тяжелых огненных объятий дьявола объятия любого земного мужчины были для меня малочувствительны, но мне вообще сейчас ни с кем обниматься не хотелось, а с Чепыриным обниматься не хотелось никогда. Отбиваться и объясняться не было сил, потому и стояла я, объятая физиком, и равнодушно разглядывала дремучие бакенбарды Фарадея из-за его плеча.
— Я забуду Аллу, почти уже забыл! Я вырву ее из своей жизни! Мы вместе вырвем! Ты ее вырвешь — я чувствую, как ты горяча, темпераментна!
В это время я как раз пыталась высвободиться, но Евгений Федорович воспринял мое телодвижение как эротическую конвульсию, еще крепче закрутил меня ногой и облепил мой рот губами, упругими, как грузди. Я воздела очи на Фарадея. До этого великий ученый, казалось, только присматривался к нам с профессиональной пытливостью, но теперь его бакенбарды ехидно растопырились. Я закрыла глаза. «Что же, все-таки вариант, — повторила я мысленно Наташкины слова, терпеливо ожидая конца поцелуя. — Сколько можно одной маяться! Чепырин интеллигентен, трезв, материально крепок. Разве я первая вот так, без любви?.. По любви уже было! До сих пор котлету в холодильник не положи… Вон у Наташки уже третий Вова, и она вполне счастлива. Почему не могу быть счастлива я? Только бы он отцепился со своими губами… Нет, надо как-то устраиваться в жизни, а то у меня, похоже, уже крыша едет, черти мерещатся, как алкашу. Белая горячка… Горячка белая… Наверное, Бек мне дури какой-то сунул. Недаром у него кругом благовония дымятся… Все, начинаю новую жизнь! Но если хотя бы раз в сутки придется так целоваться… И Фарадей, кажется, моргнул. Едет, едет у меня крыша»…