Даниэль Пеннак - Господин Малоссен
И тут случилось чудо.
Руки слесаря вцепились в накидку, из которой тут же выскочила душа.
Ребенок исчез.
Все остальные сначала не поняли, почему Шестьсу съежился, схватившись за низ живота, им также не удалось сразу распознать голого карапуза в этом нечто, розовом и блестящем, что с воплями перескочило через скорчившегося студента-стажера Клемана и кинулось вниз по лестнице, умудрившись не поскользнуться на их утренних излияниях. Когда до них дошло наконец, что у этой «души» пятки в кроссовках, когда они разглядели в этом фрукте голый зад сорванца, улепетывавшего живее некуда, было уже поздно: двери нижних площадок распахнулись, и галдящая орава разноцветной ребятни бросилась вдогонку за маленьким воскресшим богом.
2
– И что? Что потом? Дальше! Расскажи, как они вошли в квартиру!
– Я вам это уже сто раз рассказывал. Про слесаря они и не вспомнили, выбили дверь ногами, чтобы выпустить свой гнев.
– Вломились! Выбили дверь! Ай да судебный исполнитель! Хорош, Ла-Эрс!
– Дальше! Дальше!
– Дальше они опять остановились, на этот раз из-за запаха, ясное дело.
– 2667 подгузников! Это мы, Нурдин, Лейла и я, мы сами их собирали, весь Бельвиль помогал: 2667 подгузников, полных по самые крылышки!
– Вы их разложили по всем комнатам?
– И даже в масленку.
– Вот это бутерброд, в масленке вдовы Гриффар, представляешь?
– Это что! Вы еще главного не знаете…
– Что же, что главное? Расскажи, Шестьсу!
– Шестьсу! Шестьсу, расскажи главное!
***Сожалею, но мне уже давно пора вмешаться, мне, Бенжамену Малоссену, крайне ответственному брату семейства; я прерываю повествование и торжественно объявляю, что я категорически против участия моих братьев и сестер в этой травле судебного исполнителя Ла-Эрса за серьезную профессиональную ошибку.
Какая такая профессиональная ошибка?
Все очень просто: квартирой, на которую был наложен арест, оказалась, совсем не та, на двери которой мой младший братец изображал распятого, а другая, этажом выше. Та, что прямо над этой. Мини-страдалец в розовых очках вещал у входа в жилище вдовы Гриффар, владелицы дома. Так что в этой суматохе бригадир экспроприировал добро самой жалобщицы, полагая, что прижучил злостного неплательщика, на которого она донесла; его молодцы сапогами вышибли хозяйскую дверь; и, что хуже всего, он, мэтр Ла-Эрс, неподкупный судебный исполнитель, собственной рукой сгреб вдовьи сбережения себе в карман, думая, что заполучил грязные деньги какого-нибудь заморского съемщика, якобы несостоятельного. Ввиду столь малоприятного казуса я, Бенжамен Малоссен, торжественно восстаю против подобных историй…
***– Да ладно тебе, Бен! Ты что, не хочешь, чтобы Шестьсу рассказал нам самое главное?
Хочу я или не хочу, зло уже свершилось, и мое веское слово может отправляться куда подальше.
– Что ж, рассказывайте, Шестьсу, только прежде подлейте мне чего покрепче: чувствую, я начинаю терять свою весомость.
Все это происходит в «Зебре», последнем оставшемся в Бельвиле кинотеатре, стол накрыт прямо на сцене, и мы в восемнадцать ртов уплетаем кускус Ясмины. Мое племя Малоссенов: Клара, Тереза, Лауна, Жереми, Малыш, Верден, Это-Ангел, Джулиус, моя собака, и Жюли, моя Жюли; прибавьте сюда еще Шестьсу Белый Снег, естественно, нашу давнюю приятельницу Сюзанну, держательницу «Зебры», и весь многочисленный табор Бен-Тайеба, который, будь все по закону, спал бы сегодня в четырех голых стенах, в квартире, откуда уже давным-давно вынесли бы всю мебель. Восемнадцать голов, увязших по уши в одном наисерьезнейшем деле и, может статься, уплетающих свой последний кускус здесь, на свободе, в последнем действующем кинотеатре Бельвиля.
– Самое ужасное… – начинает Шестьсу Белый Снег.
(Насчет этого нашего собрата разговор отдельный…)
– Самое ужасное – это было… мухи!
– Прошедшее! – вскрикивает Малыш из-за своих розовых очков. – «Было» прошедшее третьего лица единственного лица глагола бытъ !Это: «э.т.о.», было: «б.ы.л.о.»! Ты должен был сказать: «это были» мухи.
– Допустим, – уступает Шестьсу Белый Снег. – А как у тебя со счетом в уме, парень? Ну-ка скажи, 2667 подгузников, каждый в среднем по 300 грамм, сколько это будет?
– Восемьсот кило дерьма! – прорывается Жереми.
– Жереми, ты забыл, что мы за столом, – скрипит Тереза, положив вилку: у нее подобные разговоры отбивают аппетит.
– Точно! Восемьсот килограмм и еще сто грамм в масленке.
***Нет, решительно никуда не годится, Тереза права. От всего этого омерзительно пахнет. Одно дело – приструнить разболтавшегося шалопая, время от времени это даже необходимо; но допускать безвкусицу, поправ всю историю культурного развития человечества, – никогда! Так что даже не думайте вслед за Шестьсу пускаться в долгие вычисления, из которых следует, что если один грамм дерьма дает сонм зеленых жирных мух каждые шесть часов, то восемьсот килограммов того же сырья, преющего в течение трех первых недель самого жаркого месяца июля в одной из квартир Бельвиля (на солнечной стороне, да при закрытых окнах), дадут такое количество этой насекомой мерзости, перед которым бессильна всякая арифметика, разве что подсчитать в сантиметрах толщину живого ковра, покрывающего в сумме всю площадь поверхности пола, стен и потолка.
Да, наш маленький пророк знал, что говорил: внутри было гораздо хуже.
***– Вот видишь, Бенжамен, тебе тоже весело!
– Да, но меня забавляет не рассказ, скорее, рассказчик. Некоторая разница все-таки есть.
– И называется она «стиль», – уточняет Сюзанна, у которой на лице всегда свежесть, а в словах – толк.
– Знаем, знаем… – ребятня воротит нос, – он нас с пеленок дрючит своим стилем!
(Я теряю всякую власть над ними, всякое культурное влияние… мои войска не слушаются команды. Мне, пожалуй, пора сделать ручкой и распрощаться с этой жизнью…)
– Итак, муха, проснувшись, взлетает, и ее сестричка делает то же самое.
– Они все разом взлетели?
– Когда большие руки открыли жалюзи – конечно!
– И что потом?
– Потом оказалось, что у них еще кое-что было в желудках.
– Они опять стали блевать?
– Жереми, в конце концов, ты за столом или где!
***Продолжение рассказа тем более удручает, что оно нисколько не походит на начало. Мгновение, и солнце врывается в стены квартиры вдовы Гриффар, краткая вспышка жизни, кишащий ковер поднялся, и вновь настала ночь, ночь среди бела дня, ночь удивительная, волосатая и жужжащая, ночь в тысячу глаз, ночь в реве преисподней, когда судебный исполнитель Ла-Эрс заплатил сполна за то, что всю жизнь сознательно смешивал правосудие и насилие, долг и издевательства, нравственность и закон.
Аминь.
***– Дальше!
– Дальше! Шестьсу, что было дальше?
Шестьсу бросил на меня усталый взгляд.
– Дальше… дальше… С этими детьми проблема в том, что они наивно думают, что у всего есть продолжение…
Вот перед нами Шестьсу Белый Снег: мы-то думали, что он весельчак и никогда не раскисает, вечно выдумает что-нибудь эдакое, чтобы провести этих олухов полицейских, и вдруг – на тебе, осечка, «неизмеримое горе», говоря высокопарным слогом.
– Разве у бедного Тяня было это «дальше», Бенжамен, что скажешь? А Стожил, хорошее его ждет продолжение, там, на небесах?
В первый раз мы встретили Шестьсу как раз на похоронах Тяня. С ним была Сюзанна. Они были давние приятели – Тянь, Сюзанна и Шестьсу, товарищи по поколению, которое уже не верило в продолжения. На похоронах Тяня Шестьсу представлял Жервезу, дочь старого Тяня, которая была слишком занята своими шлюшками, чтобы прийти и бросить горсть земли на могилу отца. «Ты так носишься со своими курочками, Жервеза, что совсем забросила бедного папочку». – «Разве мой бедный папочка предпочел бы, чтобы я забросила своих курочек?»
Три месяца спустя Сюзанна и Шестьсу пришли опять, теперь уже на похороны Стожила, потому что он тоже умер, так и не закончив перевод Вергилия на сербскохорватский… Бедный дядюшка Стож, отдал концы как раз перед тем, как начаться этой грызне между сербами, хорватами и мусульманами.
После похорон Стожила Сюзанна собрала всех нас у себя в «Зебре» на бесплатный сеанс короткометражного фильма, который она крутила еще в те времена, когда Стожил катал с ветерком старушек Бельвиля в допотопном авто, которое сам собрал, полагаясь на свое богатое воображение и довоенные образцы.
«Сюзанна О’Голубые Глаза»… так окрестил ее Жереми.
– Сюзанна – Голубые Глаза? – переспросила Тереза.
– Нет: О’Голубые Глаза, – поправил Жереми.
Это заглавное «О» с апострофом в придачу точно передавало не только эту радость, что ни купить и ни выдумать, – и, как вообразил Жереми, очень ирландскую, – которой полнились ее глаза, но и цельность, монолитность ее характера. Жереми прибавил: «Ее глаза не просто видят, они показывают».