Сан-Антонио - Волк в бабушкиной одежде
– Милостивое небо! – ахает Пино, чей взгляд последовал за моим.
Берю, преодолевая собственные невзгоды, исследует раны нашего компаньона по несчастью.
– Они выбрали для него испанский маникюр, – восклицает он.
– Похоже на то, – подтверждаю я, – если, будучи перевозбужденным, он не подпилил себе ногти слишком коротко.
Хоть я немного злопамятен в отношении Фуасса, мне жаль, что я не могу его подбодрить. Бедная обкарнанная кисть выглядит ужасно.
– Как он бледен! – замечает Пино.
– Знаешь, – говорит Толстый, – когда хочешь иметь хороший цвет лица, лучше подняться в горы.
Мы внезапно замолкаем, потому что после громкого стона Жерар, несмотря на бледность, приходит в сознание. Он рассматривает руку без пальцев и икает.
– Не откидывай копыта! – говорит Берю. – Держись, Папик! Фуасса рыдает:
– Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! И опять теряет сознание.
– Он забежал на секунду, – зубоскалит Толститель, – и вот опять удалился!
Спектакль мне уже невыносим. По меньшей мере сорок восемь часов мы ничего не заглатывали, в таких условиях нехорошо получать сердечные спазмы. Пытаясь отвлечься, фокусирую измученные ужасом глаза на свете лампы.
И пытаясь ее фиксировать, я замечаю[13]...
Глава восьмая
...И что я замечаю? А? Вы должны сообразить. Держу пари, что вы променяете трусики вашей молочницы на ложечку кислотного супчика, чтобы знать. Признаетесь? Что это он там заметил, наш дорогой Сан-Антонио? Красный нос мисс В. В.? Чучело нетопыря? Золотой ключик к заветной дверце? Благотворительную ярмарку? Центрфорварда? Стрелку компаса? "Посошок" на дорожку?
Порцию оптимизма? Обжору? Землемерную сажень? Вид на Капри? Беднягу-горемыку? Короля магов? Дитя любви? Незаконнорожденное дитя? Дитя маршала Петэна? Начальника вокзала? А может быть, нагайку? Древнееврейского пророка? Посвящение в таинство? Галлицизм? Или кошачий концерт? Ротозея? Зеваку? Лейкоцит?
Ну что ж, не буду больше злоупотреблять вашим терпением, друзья мои. Не хочу подвергать испытаниям ваши нервы. Я знаю остроту вашего ума, исключительность ваших серых клеточек, размягченность вашего купола.
Далека от меня мысль томить вас ожиданием. И к чему это приведет? Дела, как они предстают сейчас, да и времечко, вы знаете, такое, что было бы непорядочно держать вас в состоянии напряжения. Упаси бог, я не из той гнусной категории литераторов, которые смакуют эффекты. У меня-то, друзья мои, эффектов полный загашник! Сан-Антонио, как вы знаете, супермен прямого стиля. Никаких экивоков! Прямо к цели! У меня кошка прямо называется кошкой! Даже когда не мяукает. Зачем это подчеркивать, когда вы и так знаете. Не правда ли, мои хорошие?
Стало быть, то, что я замечаю около лампочки, это микрофон. Признайтесь, что он кажется неуместным в камере, где единственной мебелью являются толстые цепи, вделанные в стены, богатые грязью?
Мне не нужно десятка световых лет, чтобы понять. Господа похитители слушают все наши разговоры. Зачем? Затем, что Фуасса знает что-то настолько важное, что другие хотят всенепременно заставить его открыть. Я понимаю теперь, почему они нас не приканчивают: чтобы мы были конфидентами гостиновладельца! Понятно? Они говорят себе, что то, что бедняга не выдал под пытками, он расскажет товарищам по несчастью. Я размышляю на всех парах. Фуасса бормотал в бреду: "Я ничего не знаю, Я ничего не знаю". Значит, он ни в чем не признался. Продолжая вольтижные упражнения ума, я говорю себе, что в конце концов бедный горемыка, может быть, и не знает то, что другие так желают знать. Вот это хреново, братья мои! Ибо, если они придут к убеждению, что Фуасса не может им выложить секрет, мы скапустимся все четверо, о'кей? Извините за постановку перед вами подобного вопроса, но мне известен ваш интеллектуальный потолок и не хотелось бы, чтобы вы ответили утвердительно в случае, если вы не слишком врубаетесь в рельеф. Не надо колебаться, мои ягнятки, если не усекаете, поднимите руку. Никто не поднял? Хорошо, я продолжаю.
Нам конец, потому что эти люди не могут вернуть в обращение трех полицейских, ин из которых столь величественен[14], подвергнув их подобному обращению. Вывод: если они получат удовлетворение или, напротив, узнают, что не смогут достигнуть конечной цели, наш конец станет точно достижим. Недурно.
Я выстраиваю маленькую научную программу в маленькой ученой голове дорогого Сан-Антонио. Прочищаю трубопроводы, ибо лучше иметь дыхательные пути в порядке перед важной речью.
– Он все еще без сознания? – бросаю я таким чистым голосом, который способен пробудить казарму.
– Все еще, – ответствует Толстый (в действительности он говорит "фсе фефе", но для удобства чтения мы продолжим писать берюрьевские слова нормальным образом).
– Хотел бы я знать, рассказал ли он им все, что знал! – возобновляю я.
– Рассказал что? – удивляется Пино.
Мой указательный палец на губах приказывает ему заткнуться на два оборота. Он удивляется, но в тишине, а мне от него больше ничего и не надо.
– Рассказал то, что он начал нам объяснять, впрочем не по своей воле, когда эти господа нас усыпили, – говорю я. – А он упорный, наш папаша Фуасса. Глядя на него, не представляешь подобной твердыни! Хотел бы я знать, долго ли он еще выдержит...
– Если бы этим занялся я, – вступает Берю, – я, ребята, могу сказать только одно: я бы заставил его показать меню! И мне не пришлось бы отчекрыживать ему клешни... Работа гестапистов, а что наши телки-хранители часом не немцы?
– Возможно, – говорит Пино. – Самый молодой напоминает корреспондента, который приезжал из Германии к племяннику нашего кузена.
Минута молчания. Я посеял зерно, мои дорогие, заронив в мозги "телок-хранителей" идею, что Фуасса знает, что они хотели бы знать. Хреново, конечно, для старпера, ибо он может получить право на новый сеанс, но в конце концов, если свернул с прямого пути, нужно ожидать подобных превратностей судьбы.
– Он выплывает! – сообщает Берю после периода молчания, во время которого он занимается слизыванием крови со своих губ, в общем, автоподкармливанием!
Действительно, Фуасса пришел в сознание. Он с ужасом разглядывает руку с отрезанными пальцами.
– Вам очень плохо? – спрашиваю я.
– Ужасно, – бормочет он. – Это негодяи использовали клещи.
– Вы не заговорили?
– Как я мог, если я ничего не знаю...
– Вы выбрали хорошую тактику. Мужайтесь. Пока вы молчите, они вас не убьют...
– Но...
Повелительным жестом я заставляю его умолкнуть. Несчастный повинуется. Я отрываю клок рубашки и бросаю ему.
– Замотайте руку, – советую я ему.
Кровь течет меньше. Я говорю себе, что если ему не помочь, то вскоре гангрена начнет собирать жатву. У бедняги вид мокрой тряпки. Хоть он убийца и комбинатор, мне его жалко. Становишься чувствительным, когда брюхо пусто почти два дня.
Пожалуй, пора предупредить приятелей, что наши слова слушают другие. Но как? Просто показать рискованно, так как, ставлю пинг-понговый шарик на хлопковый тюк, что Толстый не преминет изрыгнуть:
– Что это ты нам показываешь там, на верхотуре?
Обшариваю себя, тщетно: все отобрано, кроме чести, попробуйте написать послание с помощью вашей чести вместо ручки, шайка кастратов!
Тут-то мне и приходит мысль. Хорошая, натурельних, поскольку моя!
Я вам говорил, что стены все в пыли и грязи. Я начинаю рисовать пальцем. О, радость: видно! Пишу, стало быть, печатными буквами лозунг: "Осторожно! Микрофон".
Затем привлекаю внимание соседей и показываю им по очереди надпись и микрофон. Пинюш подмигивает. Берю не может сдержать "Ах, стерва", что должно долбануть по евстахиевым трубам типа с наушниками. Фуасса потребовалось больше времени усечь, потому что он в состоянии прострации, весьма действенной в его возрасте.
Когда до доходяги доходит, я делаю ему ручкой на надпись. Затем я подмигиваю бедняге.
– Значит, вы не хотите довериться даже нам, Фуасса? – мурлычу я. Произнеся это, я делаю ему знак ответить "нет".
– Нет! – бормочет обчекрыженный. Я констатирую ядовито.
– Плохи ваши дела. Я бы на вашем месте облегчил совесть. Мы легавые, согласен, но французские легавые, Фуасса!
Он не знает, что ответить, и молчит. Мне большего и не надо. Его молчание составляет часть моего плана.
– Ладно, упрямьтесь... Кусок старого дерьма! Пауза. Как будто мы в студии звукозаписи, и все команды даются мимикой и жестами, так как шум – только на публику.
– Но он опять потерял сознание! – вскрикиваю я. И призываю кореша Берю подтвердить!
– Он в состоянии грогги! – подтверждает Величественный.
– В очень дерьмовом состоянии, – подчеркивает Пинюш совсем блефующим голосом.
– Хотел бы я знать, можно ли умереть от такой ампутации! – размышляю я.
– О! Конечно, – бросает Толстый. – Да вот, у меня есть троюродный племянник, который загнулся от трюка в этом роде. А он только отрезал себе кончик мизинца перочинным ножиком.