Михаил Литов - Узкий путь
Ксения стояла в растерянности, как если бы ее пришибло невыразимое горе, у нее опустились руки, и она не знала, что ответить на возбужденные и наивные выкладки человека, который совершенствовался единственно лишь в умении пускать пыль в глаза и решительно не задумывался о своей обязанности быть мужчиной, главой семьи. Его рассуждения навевали на нее сон, она лишь отдаленно сознавала, что говорит он о смерти, и ее подмывало - просто так, по какой-то носящейся в воздухе ассоциации - зловеще пробормотать: хоть бы ты умер... Она смутно представила себе, как произносит это злое заклинание, как округляются глаза мужа, лезут на лоб, и он в ужасе шепчет: и это говоришь ты? но ведь так мог бы сказать разве что твой друг Сироткин! Нет, этого говорить нельзя было.
- Утешил, - вздохнула она. - Спасибо... вон как ты обо мне заботишься!
- Ты полагаешь, все это не более чем фантазии?
- А ты полагаешь иначе?
- Естественно. Хорошо, пусть фантазии. Но что ты скажешь о самом подходе? О тех чувствах, что стоят за всеми моими рассуждениями... Ты не могла не заметить, что движет мной любовь. Я говорю о ней, и мне интересно, как ты это воспринимаешь?
- Как ты говоришь о любви? Неплохо говоришь. Получается довольно красиво, вот только живого человека что-то не видать.
- Вот как? - воскликнул Конюхов озадаченно. - Не видать? Ни меня, ни того, о ком я говорю? Что-то немыслимое ты мне приписываешь, ты еще скажи: Ваничка - чужой.
- Ну, зачем же... я бы, пожалуй, сказала так: не от мира сего...
- Оставь! - вспылил он. - Чужой, именно чужой - для тебя, для всех, кого ты знаешь и любишь, для всякой известной тебе жизни. Вот мы и прибыли в конечный пункт, с очень даже замечательными результатами! Не от мира сего! Нет, эту конфетку ты прибереги для кого-нибудь, кто больше придется тебе по сердцу!
- Не понимаю, на что ты взъелся, - прошипела Ксения, бледнея от досады. - Ничего нового я тебе не сказала.
Конюхов не унимался:
- Прибереги, прибереги конфетку! Да пусть и чужой! Чужой, разумеется, но для всего маленького, забитого, невежественного, для всего косного... А если я хочу маленькое сделать большим, превозмочь косность, если я хоть чуточку мечтаю об этом... как о подвиге... разве так поступает враг?
Ксения несколько времени смотрела на мужа с таким выражением, словно услышала наконец слова, которые следует хорошо осмыслить, прежде чем ответить, затем открыла рот явить итог своих размышлений, но разговор был уже безнадежно прерван неожиданным шумом: с печи, шурша и попискивая, давясь смехом и пряча лицо, катился к двери Сироткин. Конюхов отропело смотрел ему вслед и не очнулся, даже когда Ксения громко выкрикнула:
- А, смотри, видишь, кто нам отпустит все грехи?!
Она с нарочитой жадностью приникла к окну, глядя, как скрывается в лесу Сироткин, так славно разомкнувший неразрешимость спора, любовалась им и столь же неестественно смеялась, пронзительно и дико, что-то приговаривая царапающим визгом. И всякое правдоподобие вдруг рассеялось. Лес уменьшился и стал не больше причудливых узоров на детском рисунке, а Сироткин вырос и великаном зашагал по опрокинутому миру. Бытие писателя Конюхова вылилось в тонкое и плоское облачко и зареяло под потолком знаком вопроса, всякий ответ на который заведомо был лишен смысла. Небывалые преувеличения, удлинения, утолщения, сказка немыслимых исчезновений и волшебно-жутких возрастаний, - все это обдало Ксению жаром, и она, не задумываясь, расстегнула рубаху и освободила грудь, чтобы не задохнуться.
Пока Ксения с замирающим сердцем и хохочущим ртом погружалась в фантасмагорию, Сироткин, один из героев ее воображения, широким и резвым шагом пересек окружавшую дом поляну, свернул на тропу к озеру и неистово покатился вниз по лесистому склону. Он удалялся безоглядно и гораздо быстрее, чем летал ветер, гулявший в голове его подруги. Его до дрожи разбирало веселье, душил смех, его переполняло то особое жуткое ликование, что, вселившись в сердце истинного героя, обычно не предвещает миру ничего хорошего.
Душил Сироткина и гнев. Вспоминая о пребывающем в нем демоне, этом непоседливом зверьке, который не мог выйти из него лишь оттого, что ослабела, да что там ослабела! угасла и выдохлась его мысль о Ксении, он признал бы в этом гневе не что иное как обыкновенную, но весьма чудовищную злобу, если бы в эту минуту с особой силой не ставил перед собой идеалы добра и справедливости. Он хотел быть справедливым в гневе, гнев его должен был быть праведным.
Разорвав пошлый любовный треугольник, он выходил из него, как из боя, выходил закаленным и обновленным, как после первого крещения огнем. Жизнь начинается сначала, и он уверенно смотрит в будущее. А Ксения и Конюхов остались на краю мира, расступившегося перед ним и сомкнувшего свою унылую линию за его спиной. Пусть смотрят ему вслед, пусть зовут тревожными голосами, и пусть их сердца надрываются от неизбывной тоски. Он не вернется, он режущими и сотрясающими воздух шагами делает суровым, безжалостным расстояние, разделяющее их. Куда же ведет его дорога? Он не знал этого, и, вполне вероятно, она никуда не вела.
***
По утрам Ксения, выходя на крыльцо, говаривала, если ярко светило солнце: - Это к добру. - И если небо заволакивали тучи: - Это не к добру.
Ночью лес окутывался тьмой, маскируя свою необъятность, и в доме о нем легко было забыть, с увертливой легкостью отъединялось от сознания надобность понимать, где и для чего находишься. Днем лес напоминал огромное, ленивое, равнодушное животное, которое, развалившись с небрежным размахом, греется на солнце и будет опасно ночью. Но в представлении Конюхова день и ночь смешались, как цвета погасшей радуги, слились в нечто неясное, постороннее, неудобное. Это были сумерки, неразличимые глазу, режущие глаз неизвестно чем, то ли кромешной тьмой, то ли страшной ослепительностью, и они были как сама смерть, которая ледяным языком слизывает человека с запотевшего зеркала жизни. От навязчивого кошмара, каким стал для него лес, от туманных болот, над которыми медленно и грозно поднимали головы чудовища, от хмурых сосен, покачивавших над людской слепой суетностью тонкие верхушки, Конюхов видел избавление только в скорейшем отъезде домой, письменному столу, к пишущей машинке, к дням и ночам, слившимся в работе. Сироткин, перефразируя реплики Конюхова, объяснявшие остроту его нужды в отъезде, мысленно утверждал: не к письменному, а к обеденному столу ты стремишься, и верх твоих мечтаний - обильная и вкусная жратва; вслух же он произносил: ты многого ждешь от возвращения домой, и потому твое нетерпение не вызывает удивления, но у меня дома больше нет, и тебя не должно удивлять, что я никуда не стремлюсь.
Ксения и Сироткин не торопились уезжать, мол, время терпит, а в лесу чудесно, они находили тысячи причин со дня на день откладывать возвращение в город. И Конюхова с этим принуждало смиряться странное предположение, что Ксению удерживает в лесу какая-то связь с тем новым и как бы фантастическим положением, что он лишился дома. Очевидно, строил порой догадки Конюхов, малый сей хочет выразить мысль, что поднялся духом выше всякого жилья, места, выше всех привязанностей и обязанностей.
Сироткин нашел на печи старую небольшую рыболовную сеть, наспех починил и предложил Конюхову поставить ее совместными усилиями на одной из мелких речушек, каких немало кружилось в окрестностях. Ксения с утра отправилась побродить по лесу в одиночестве и, может быть, поискать на болоте клюкву. Конюхову нетерпелось уехать в город, и меньше всего ему хотелось участвовать в задуманной Сироткиным рыбной ловле. Он примерно в таком роде и высказался, и тогда услышал в ответ:
- Рыбу ловить надо.
Это "надо" прозвучала фаталистическим приговором не только для Конюхова, но и для рыбы. Рыбе необходимо, чтобы ее ловили, и Конюхову никуда не уйти от такого положения дел, поскольку рыба не в состоянии ловить самое себя и кто-то обязан этим заниматься. Сироткинские карты крыть нечем. Сироткин скатал сеть в тонкий жгут, перебросил через плечо, и они пошли.
Когда они углубились в лес, Сироткин велел коллеге запевать, но тот решительно отказался. Голос пропал, потерял необходимую для пения силу и красоту, да и когда это он давал повод считать его запевалой, вообще певцом, душой общества? Конюхов глубоко вздохнул, отчего в груди что-то нехорошо пошевелилось, и он подумал, что неосторожно позволил вовлечь себя в чересчур тесную ситуацию, даже стал рабом каких-то странных, сомнительных, явно угрожающих его чести и достоинству обстоятельств. Он вспомнил о своей вере и жадно потянул носом, как бы ловя в природе ее дивное дыхание. Его вера - это прежде всего трепет, быстрой волной бегущий по поверхности его души. Близко подступившие сосны, когда он взглянул на них, еле заметно махнули усталыми ветвями и навеяли на него чувство неясной тревоги.
Сироткин диктовал направление, он, по его словам, знал "местечко", где их планы осуществятся наилучшим образом, но впереди шел, однако, Конюхов. Сироткин уверял, что "местечко" недалеко от дома. Перед ними простерлась ровная и узкая просека, которая, как и все в лесу, что напоминало о прямолинейной наступательной деятельности человека, выглядела устрашающим откровением, пророчеством о скором и внезапном конце. Рыболовы вступили в просеку как в ущелье, и оба, кажется, с каким-то одинаковым чувством печали и непонятной жалости смотрели на высокие зеленые стены неподвижной, на макушках несущей блеклые отражения солнечного света хвои.