Михаил Литов - Узкий путь
- Хорошо в лесу? - приветливо осведомилась Ксения, когда муж приблизился.
- И вы оба тоже в лесу, - ответил бесстрастно писатель.
Сироткин сказал:
- Нам хорошо.
Конюхов посмотрел на него пристально и подумал, что этот человек в последнее время снискал славу безумца, однако нынче выглядит здоровым и бодрым, как никогда.
***
Когда стемнело, Сироткин из предусмотрительно заготовленного хвороста развел на поляне перед домом костер. Пламя буйно взметнулось к небу, искры одна за другой с неистовством скрывались в черной неизвестности. Сироткин, которому сознание, что без него их маленькому обществу не прокормиться, придало загадочный вид циркового факира, обещал печеную картошку; потом он действительно сидел и задумчиво ворошил что-то палкой в горячей золе, однако картошки они в тот вечер так и не попробовали. Ксения, тоже участвуя в хозяйственных заботах, заявляла, что чай в лесу надо пить непременно крепкий, до сердцебиения. Чайник засвистел, выбрасывая тугую струю пара, и они разлили по кружкам густое коричневое пойло, на которое долго и усиленно дули. Ксения со смехом утверждала, что Сироткин похож на демона, раздувающего адский огонь. Сироткин на это лишь отвлеченно усмехался, понимая, что женщина дружелюбно шутит, хотя и не без азартного стремления подмять его, подгорнуть под себя. Бывший коммерсант с инстинктивной хитростью уворачивался от этих женских покушений, и с его мясистых губ неприглядно капала слюна, ибо, мысленно восходя к неким победам, он воображал, что косточки возлюбленной уже хрустят на его зубах, на пломбах и коронках, западая в щели, сквозь которые ему случалось издавать весьма художественный, прелестный свист. Сегодня в его душе пробудилась хитрость, но хитрость зверя, затаившегося и подстерегающего добычу, а не разумного существа, и благодаря этому он производил впечатление до крайности здорового человека.
Крепкий чай растревожил гнездо конюховской велеречивости:
- Религиозные мыслители уверяют, что именно в памяти Бога удерживается человек... то есть память Бога и обеспечивает человеку бессмертие.
Ксения иронически обронила:
- А с каких это пор, Ваничка, ты стал вторить религиозным мыслителям?
- Я пока не дал ни малейшего повода думать, что вторю им. Я сказал только об одной христианской доктрине, или, если угодно, выдумке какого-нибудь философа в рясе, которому мало признавать себя рабом Божьим, тем самым нищим духом, который первым войдет в рай, а неймется еще и проявить себя в умствовании, выкинуть что-нибудь эдакое, утонченное и витиеватое... Я сказал это для того, чтобы вы лучше поняли дальнейший ход моей мысли. - Конюхов вздернул нос и поверх костра многозначительно взглянул на собеседников, не сознавая, очевидно, что до некоторой степени выглядит и смешным. Но если едва приметная улыбка впрямь тронула губы Ксении - для нее все было уже слишком привычно в муже, - то Сироткин нахмурился, лишь смутно заподозрив нечто забавное в происходящем. В его понимании Конюхов все еще оставался субъектом, с которым лучше держать ухо востро. Ксения поощрила супруга:
- Говори, мы тебя с удовольствием послушаем.
Сироткин тоже пробормотал что-то поощрительное, но столь невнятно, что слов разобрать было невозможно.
- Не тот я человек, чтобы уложиться в поповские схемы, не вышел статью, - произнес Конюхов внушительно. - Мне говорят: Бог помнит о тебе, значит, не пропадешь, - и это приятно изумляет, но если уж на то пошло, я, как создание мыслящее и многообразное, могу найти или сочинить еще более приятные и изумительные варианты. Могу вменить в обязанность помнить обо мне и тем самым обеспечивать мне бессмертие кому угодно. Луне, камню, черепахе, которой все равно нечем занять себя в ее жутком долголетии. Другое дело, послушаются ли они меня. Черепаха вправе не посчитаться с моими претензиями, но я вправе полагаться на нее и даже воображать, что дело уладилось в мою пользу. Лишь бы никто не подталкивал меня к этой черепахе, не внушал, что от нее как-то зависит мое загробное будущее, не пугал меня. Почему же я должен думать и верить, что давно исчезнувший Христос значит для меня больше ныне здравствующей и как будто даже внимающей моим рассуждениям черепахи? Для чего мне думать, что евангельские иносказания и притчи, все эти подперченные художественным изыском нравоучения важнее для меня тех представлений о нравственности, которые сложились в моей голове?
Я реализую свое право на пытливость таким образом: я спрашиваю: а существует ли вообще он, Бог? И мой опыт, с которым я имею прелюбопытную странность считаться больше, чем с назиданиями пыльных книжек, называемых священными, и выкладками богословов, говорит мне, что нет, Бога в том виде, в каком мне стараются его преподнести, не существует.
Я вышел из первобытного состояния и углубился психологически, но я достиг, с точки зрения общественных идей или, вернее сказать, общечеловеческой успокоенности в некоторых идеях, вершин скепсиса, и это меня мельчит. Вы скажете: ты оставлен Богом! Но это не так, не знаю, Богом ли, дьяволом, собственным ли разумом и волей, но я не оставлен. Ведь есть вещи, есть идеи, в отношении которых я еще способен проникаться едва ли не верой. Случаются очень углубленные состояния, от которых не так-то просто отмахнуться потом, когда из них выходишь. И вот я пережил одно из таких состояний и подумал: а из чего видно, что я умру наравне с каким-нибудь гражданином Икс, что моя смерть будет столь же законченным и проваливающимся в ничто продуктом, как смерть гражданина Игрека? чему я обязан сходством своих рассуждений о необытии с рассуждениями этих граждан, если я мыслю совсем не так, как они? если я мыслю, а они только имитируют работу мысли? если я дух живой и неуемный, а они обыватели смердящие? если я оставляю памятники своих мыслей и чувств, а они не оставляют ничего, кроме кучек переваренной пищи? Э нет, подумал я, христианство с его трогательным порывом дать всем сестрам по серьгам мы оставим рабам и хапугам, а рядышком, где-то между всеми этими религиями, жадными до популярности и власти, признаем, что тайну мироздания можно... не постичь, а только ощутить, смутно предугадать, вообразить, предвосхитить... в личном духовном опыте. Этот последний и внушает мне, что мысль не умирает. Да и с чего бы ей умирать вместе с телом? Что мешает ей переходить в иные формы, претерпевать метаморфозы? Природа? Но природа вовсе не расточительна, она отбрасывает за ненадобнотстью одряхлевшее тело и сохраняет то, что еще способно служить ей. Только речь не о мыслишках, вообще не о всякой мысли, а о той, которая в состоянии выдержать иную жизнь. Нет Бога-судьи, который расталкивает своих рабов и должников, раздавленных смертью и ужасом предстоящего суда, одних одесную, других ошуюю, а есть человек - творец собственной жизни и собственного бессмертия. Все в руках человека, и на земле он творит образ грядущего бытия в иных мирах. А не сподобился... кто тебе виноват? Я? Разве я виноват, что моя голова работает лучше и время, отпущенное мне, я не расходую зря?
Конюхов даже отвернулся, как если бы в мучении от жалкой вынужденности созерцать тех, кого не озарил свет истины. А может быть, снова и снова высматривал во тьме путь к совершенству, в значительной степени уже проторенный им.
- А христианство рисует совсем другую картину, - проговорила Ксения с какой-то нарочитой небрежностью.
- Но я только что отверг... - начал Конюхов с нетерпеливой и свирепой угрозой возражения.
Ксения перебила:
- Мало ли что отверг, оно ведь от этого не испустило дух и даже отцы церкви в гробах, надо думать, не перевернулись. Оно, может, мысль такой силы, что никогда и не умрет.
Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал:
- У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным...
- В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм. - Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!
- Напрасно ты умиляешься пресловутым христианским милосердием, не верю я в него и ничего доброго от него не жду, - сказал Конюхов, который и не думал сдаваться, а когда Ксения, с восхитительной грацией играя словами, вдруг сделала Сироткина его союзником по отвращению к женской глупости, так даже оживился и как-то плотоядно причмокнул.
Сироткин с любопытством поглядывал на писателя. Ему нравилось, что тот, рассуждая вслух, в иные мгновения вдруг словно оставлял слова внутри, забывал, что их надо выговаривать, если он хочет, чтобы его поняли. В такие мгновения он казался Сироткину необыкновенно красивым именно той жесткой и обособленной красотой одухотворения, которая волнует, главным образом, сердца мужчин, тогда как женщины проходят мимо, полагая, что перед ними всего лишь недостойный их внимания простофиля. Сироткин с безмятежностью овцы, не сознающей, что ее влекут к жертвенному алтарю, любовался могучей шеей писателя, живым столбом мышц выраставшей над его грудью. За горячим и радостным дымком мысли, что Ксении никогда не сокрушить этого человека, он мечтал найти укромное местечко для себя, некий пятачок, где над ним больше не довлела бы сомнительная роль друга семьи и откуда он, независимый и в своем роде гордый, мог бы более или менее отчетливо созерцать те диковинные миры, куда во всеоружии знания, уверенности и патетики отправлялся Конюхов. Действительно, у этого человека, которого он столь долго ненавидел, столь долго, безответственно и безнаказанно пытался смешать с грязью, есть голова на плечах - при такой-то шее...