Юлиан Семенов - Пресс-центр. Анатомия политического преступления
— Фу, какая мерзкая грязь…
— Разве это грязь? Я не читаю вам других документов, мистер Прадо… Человек беспамятен, он отторгает в прошлое то, что ему неугодно или стыдно хранить в сердце… Я ж не привожу записи ваших бесед в кровати с женой… Каждый возбуждается по-своему, у всех у нас рыльце в пушку, но ведь не пойман — не вор, а если и этот ваш шепот сделать достоянием гласности? Дать прослушать трибуналу — а уж он-то прокрутит это по национальному радио, вот, мол, кто нами правил, — каково будет вашей маме? Детям? Той же жене…
— Дайте пистолет, — крикнул Прадо. — Я сам сделаю то, что надлежит мне сделать в такой ситуации…
— Вы не сделаете этого, — убежденно сказал Джеймс Боу. Во-первых, если вы произнесли слово "ситуация", значит, в вас по-прежнему живет логик, а не министр Санчеса… Во-вторых, когда ваш друг по колледжу Ромуло Батекур публично ударил вас по лицу за то, что вы отбили у него Магдалену, вы ведь не ответили ему…
Боу отошел к стене, где висела картина — сине-черная абстракция, стремительные, рвущиеся линии, чем-то похоже на ночную грозу в тропиках над океаном, — нажал своим нездорово толстым пальцем на раму, поманил Прадо; тот поднялся с подоконника и, ощущая ненависть к себе, приблизился к толстяку.
— Смотрите, — Боу кивнул на маленький глазок, открывшийся в холсте. — Там ваши знакомые, смотрите же…
И Прадо посмотрел.
В холле, почти таком же, как этот, где он только что перестал быть прежним Прадо, а сделался пустым, не ощущающим самого себя, разбитым, с дрожью в ватных ногах существом, сидели помощник Санчеса по связям с прессой капитан Гутиерес, министр продовольствия Эухенио и заместитель министра финансов Адольфо; они о чем-то быстро говорили, и, хотя лица их были бледны, они улыбались порою, жестикулировали, как живые люди; ни в одном из них не было видно слома, следов пыток, борьбы…
Прадо не смог сдержать слез, силы покинули его, и он тяжело обрушился на пол, выложенный сине-белыми изразцами, какими обычно украшают маленькие дворики в Андалузии, особенно в Севилье, по дороге к морю, к Малаге…
8826.10.83 (18 часов 33 минуты)
— Я попробую положить "девятый" от борта налево в угол, сказал Санчес. — Как ты относишься к этому, вьехо?
— Отрицательно… Я почему-то думаю, что ты не положишь этот шар, Малыш. Знаешь, я однажды играл с русским поэтом Маякосски в Мехико, он приехал туда в двадцать пятом… Не помню точно, может, в двадцать седьмом году… Он революционер, но играл очень хорошо и однажды засадил вот такой же шар… Только очень долго мелил кий перед каждым ударом… Знаешь, он так смешно выцеливал шар… Выставлял нижнюю челюсть, она у него была тяжелая, сильная, не то что у тебя… И еще очень коротко стриженный. Ну, ладно, бей, я помолчу…
Санчес промазал, сделал подставку; "одиннадцатый" стал на удар.
— Ну, что, Малыш, конец тебе? — вздохнул Рамирес. Такого игроки не прощают… Могу пощадить, если велишь взять Пепе солистом…
— Я, наверное, не успею его послушать сегодня, вьехо, ответил Санчес. — Давай обставляй меня, и я поеду… Много дел…
— Он сейчас должен быть здесь…
— Тогда не торопись меня облапошивать, — вздохнул Санчес. — Проигрывать — даже тебе — обидно.
Старик собрался перед ударом, рука перестала трястись, глаз сделался беличьим, чистая бусинка; кляц; шар лег, словно в масло.
— Видишь, как надо бить, — сказал Рамирес. — Учись, пока я живой. Хочешь, чтобы я включил ящик? Утром дикторы объявили, что будет выступать твой министр Лопес…
— Я могу тебе сказать, о чем он будет говорить на телевидении, — Санчес пожал плечами.
— Он действительно против тебя, как говорят люди?
— Какие люди так говорят? Где? В этом вашем клубе?
— И не только. В кафе на Пласа де Хинос тоже говорят так… А там собираются шоферы и грузчики, они не вхожи сюда…
— Ну, а ты как думаешь?
— Сначала я положу "седьмой" в середину одним касанием, очень красиво, отведу свой для удара по "десятому", а потом отвечу тебе, седой Малыш…
Он положил шар, отвел свой на новый удар и полез за сигарой.
— Хочешь? — спросил он Санчеса. — У меня еще три штуки, очень хороший табак, я полощу им рот, укрепляю десны… Я думаю, Малыш, сейчас начался такой бардак, что разобраться ни в чем нельзя, но ведь, если много говорят, значит, есть что- то…
— Когда есть, вьехо, как правило, никто никому ничего не говорит…
— Это у янки или немцев, они другие, северные, у них кровь тише течет, а мы южные, у нас что на сердце, то на языке… Я когда-то играл с людьми, которые воевали против Франко… Они говорили, что им было все известно в окопах о том, какие дела творятся в Мадриде… Там же были анархисты, коммунисты, республиканцы, поумовцы[31]. Все дрались за свое, и еще за неделю до того, как менялось правительство, люди знали имена новых министров…
— А в Чили ничего не знали, вьехо…
— Это точно, — согласился старик, — там Пиночет стоял на трибуне рядом с Альенде, там все было тихо, только богатые бабы ходили с кастрюлями по улицам… У нас тоже пойдут, говядина снова подскочила в цене…
— Кто у нас ест ее? — Санчес пожал плечами. — Ты? Так ты игрок. А грузчик?
— Тот, который умеет воровать, ест… Малыш, я тебя люблю, ты очень добрый, разве допустимо быть добрым правителем, так не бывает, может, тебе пришло время стукнуть кулаком по столу, а?
— Это теперь не страшно, все стали смелые, вьехо, мы же отменили беззаконие, теперь никто ничего не боится, понимаешь? И это прекрасно, потому что счастье могут построить только люди, которые не знают страха.
— Будет бардак, Малыш, наши люди любят строгость.
— После того, как они прожили эти восемь месяцев без страха, одной строгостью ничего не добьешься, вьехо… Всего можно добиться только так, чтобы человек шел на работу с радостью и убеждением: "Я получу столько денег, что смогу не только купить бутылку себе и чулки жене, но и сэкономить маленько, и еще отложить на отпуск или на то, чтобы начать свое дело, или на то, чтобы отправить ребенка учиться в колледж в Европу, пока у нас мало своих…"
— Ты Дон Кихот, Малыш, не сердись, но люди уважают только одно — силу… — Ты всегда был таким сильным, а сейчас словно женщина…
Санчес рассерженно поставил кий.
— Ну, чего ты хочешь?! Чего вы все хотите?! Чтобы я ввел комендантский час?! Запретил газеты?! Хватал на улицах за шутку в мой адрес и бросал в тюрьму? Вам что, надо жить согнувшись?! Только тогда вы будете спокойны над вами есть власть?!
В зал вошел начальник охраны Карденас.
— Мигель, там "красные береты" задержали трех музыкантов, они говорят, ты их ждешь…
— Я их жду, — ответил Санчес. — Позвони во дворец, мы через пятнадцать минут выезжаем, пусть вызывают Педро с его отчетами… Как прошло выступление Лопеса? Ты посмотрел в гостиной?
— Выступление перенесли на полчаса, я звонил в канцелярию Лопеса.
Санчес удивился.
— Отчего?
— Полетела аппаратура на радиостанции, заканчивают ремонт, дурни нерасторопные… Сейчас я приведу музыкантов…
— Это мой внук Пеле, — пояснил Рамирес майору Карденасу, — он задержит Мигеля на пятнадцать минут, послушай, как он поет.
Карденас пожал плечами, вышел; старик приблизился к Санчесу, положил свою узловатую дрожащую руку на его плечо.
— Не сердись, Малыш, просто я думаю, что ты еще не научился этому делу — управлять другими — и вряд ли научишься, такая это паскудная работа… Выпьешь кампари?
— Нет, не хочу. Выпью холодной минеральной воды. Или лимонного сока… Что-то у меня тяжело на сердце, вьехо… Жмет, жмет… Будто его в руку взяли и пробуют на вес…
— У меня так было, когда Пепе читал вслух книжку одного бородатого янки про то, как наш старик ловил в море агуху[32] и как ее поедали, ходер[33], жадные акулы… Перед ударом всегда следует маленько поговорить, тогда в тебе начинается тоска по делу… Слово — это леность, Малыш, только удар — дело, даже по такому дерьмовому шару, как "тройка", но ведь без него не наберешь пирамиду…
Он красиво положил шар, такой же, как и другие, только с цифрой "три"; черт возьми, подумал Санчес, какая, казалось бы, разница между этим шаром и тем, "тринадцатым", что теперь стоит у Рамиреса на ударе в середину, ан нет, совершенно иное качество, значение, вес… Стоит соскоблить с "тринадцатого" единицу, а к этой тройке пририсовать единицу, и значение изменится, не сотвори себе кумира, воистину так…
— Сейчас я заберу "тринадцатого", — сказал Рамирес. — Ты заметил, Малыш, что все шары на столе одинаковые от создания своего, а любим мы их по-разному?
Санчес рассмеялся,
— Я только что думал именно об этом, вьехо, прямо слово в слово, как ты сказал.
— У меня это часто было с моей мухер[34]… Это бывает, если веришь; мы умеем верить и тогда начинаем думать про одно и то же… А ты читал книгу про этого старика в море?