Гийом Апполинер - Детектив и политика. Вып. 1
— Какой же ты мужчина, если плачешь?! Нет, только мы, женщины, умеем переносить боль!
…Вечером, после того как мама напоила меня чаем с малиновым вареньем, я сразу же уснул. А проснулся оттого, что в нашей квартире лаяла собака. Сначала я удивился, потому что у нас не было собаки, сколько я ни просил родителей. Я мечтал воспитать ее и отправить на границу, товарищу Карацупе. Но потом, в перерывах между лаем, я услышал быстрый мамин голос. Как только она смолкала, сразу же начинал лаять пес. Я решил, что родители мне сделали подарок и ночью привели немецкую овчарку. Я поднялся с кровати, надел красивые меховые тапочки, которые привез из-за границы Николай Иванович, и потихоньку двинулся в ванную, где лаяла собака, а мама тихо говорила:
— Ну, не надо, не надо, успокойся… Не надо, прошу тебя, не надо…
Я чуть приоткрыл дверь и увидел в щелку, что папа сидел на табуретке и лаял, обхватив голову костистыми длинными пальцами, а мама одной рукой гладила его лицо, а другой прижимала к груди отцов маузер, который у него всегда был заперт в столе.
Я вернулся в комнату, оставив дверь приоткрытой, и сжался под одеялом в комок, чтобы не дрожать. Потом я увидел, как мама подошла к входной двери и долго слушала, прижавшись ухом к скважине. Она осторожно отперла дверь, вышла на площадку и постучалась в квартиру напротив. Там живет отец Витька, папин друг дядя Вася. Я услышал, как отперли дверь, и мне сразу перестало быть так страшно. Я слышал, как мама что-то шептала дяде Васе, но он, перебив ее, громко сказал:
— Оставь меня в покое с провокационными просьбами! Никакого пистолета я у себя не оставлю! А если твой муж, запутавшись в связях с врагами народа, хочет уйти из жизни, — не мешай ему!
И захлопнул дверь.
Мама вернулась в комнату и стала плакать. Тогда из ванной пришел отец и начал гладить ее по голове. Мама плакала очень тихо и жалобно.
Кивнув на меня, отец сказал:
— Если бы не он, я бы знал, что делать.
— Тише, — прошептала мама, — прошу тебя, тише…
— Мальчика жаль, — повторил отец. А то бы я знал, что надо сделать.
— Тише, — снова попросила мать, — неужели ты не можешь говорить шепотом?
— Я бы сделал то, что надо делать! — вдруг визгливо закричал отец. — Я бы сделал!
— Что ты говоришь?! — охнула мама. — Ты хочешь погубить ребенка?
— Я не сплю, — сказал я сонным голосом. — Я только что проснулся, мамочка.
Мать подбежала ко мне; щеки у нее были мокрые, а губы сухие и воспаленные.
— А что такое «уйти из жизни»? — осторожно спросил я.
Она вся затряслась, а потом стала меня баюкать. Отец поднялся и зло усмехнулся:
— Бардак, а в бардаке еще бардак.
В дверь постучались. Мать замерла, и я почувствовал, как у нее стало холодеть лицо. А отец засмеялся — весело, так, как он смеялся раньше, когда в нашем доме еще не опечатывали квартиры.
— Кто? — спросил он громко.
— Я, — так же громко ответил из-за двери дядя Федя, отец Тальки, чекист, комиссар госбезопасности.
Отец отпер дверь. Дядя Федя вошел в квартиру. Он был в полной форме, с золотой нашивкой на рукаве гимнастерки.
— Предъяви сначала ордер, — сказал отец.
— Дурак, — ответил дядя Федя. — Как только не стыдно, Семен… Давай я заберу оружие, Галя.
Мать дала ему маузер, и он сунул его в карман.
— Тебе лучше бы уехать сейчас, — сказал он отцу. — Куда-нибудь в деревню, в шалашик, — сено косить.
Он хмыкнул чему-то, потрепал отца по плечу и ушел.
…Утром Витек сказал мне:
— А папа мне с тобой больше не велит водиться.
— Почему? — удивился я.
— Потому, что ты сын пособника врага народа.
— Дурак, — сказал я. — Мой отец работает заместителем Чарли Чаплина.
(Это была правда; сам отец об этом сказал, когда мы с ним клеили афиши, а я досаждал ему вопросом: «кто ты теперь, пап?». В нашем дворе все мы, дошкольники и октябрята, придавали большое значение постам, которые занимали наши родители. Это было важно потому, что определяло, какую должность ты сам получишь в военной игре: начштаба, комиссара или командира.)
Витек презрительно засмеялся:
— Никогда не говори неправды. Чаплина давно поставили к стенке.
— Он артист, — возразил я.
— Ну и что? Артистов тоже ставят к стенке. Всех можно поставить к стенке.
Пришла Алка Блат с нареванным носом.
— В чем дело? — спросил Витек.
— Талька съябедил, что я вам буду рожать детей.
— Да? — спросил Витек, ни на кого не глядя.
— Нет, — ответил Талька. — Я никому ничего не ябедил. Я просто сказал, что у нас скоро будет ребенок.
— Кому? — спросил Витек.
— Бабушке.
Витек коротко стукнул Тальку в грудь, а потом ударил ногой по заднице.
— Иди отсюда, — сказал он. — Я больше не стану играть с тобой в «классики».
И мы стали играть в «классики» втроем, а Талька сидел возле парадного на скамеечке, сопел носом, но молчал, потому что боялся Витька.
К нашему шестому подъезду прикатила зеленая «эмочка» и из нее вышли три человека в кепках с длинными козырьками. Шофер не стал выключать мотор, из выхлопной трубы попырхивал голубенький дымок, солнце сверкало в полированной крыше, и в никелированных бамперах, и в ослепительных колпаках, на которых красным было выведено: «Завод имени Молотова».
Трое в кепках быстро вошли в подъезд. Мы удивились: куда это они так рано? Талькин отец, чекист дядя Федя, уезжает в двенадцать, и за ним приходит машина с номерным знаком МА 12–41. На шестом этаже никто не живет, потому что там всех забрали, на пятом этаже трубач из военного оркестра, но про него говорят, что он «родственник» и потом у него туберкулез, а на трубе он играет только по ночам. На четвертом этаже живем мы с Витьком, на третьем этаже всех забрали, на втором квартира Тальки, а на первый вселился домоуправ, — после того как увезли Винтера с женой, которые оказались японскими шпионами. Они вечно кидали нам леденцы из окна, когда мы играли в «классики» или в войну. После того как к ним приехала Надежда Константиновна Крупская, мы — в знак большого уважения — стали говорить Винтерам «гутен абенд». Но мы недолго говорили «гутен абенд», потому что вскоре их арестовали. Наутро, после того как их квартиру опечатали, Талька сказал:
— А я колики в животе почувствовал.
— Ну и что? — спросил Витек.
— Ничего, — Талька вздохнул. — Если не понимаешь, так подумай.
Мы начали думать, но так ни до чего и не додумались.
— Леденцы-то мы ели чьи? — помог наконец Талька.
— Винтеровские, — ответили мы.
— Вражеские, — поправил Талька. — Вражеские, троцкистско-бухаринские леденцы.
— Ерунда, — ответил Витек, подумав, — на них было написано по-советски.
— Маскируются, — грустно усмехнулся Талька. — Верьте не верьте, а леденцы были явно отравлены проклятыми Винтерами.
Трое в кепках вышли из подъезда вместе с Витькиным отцом и мамой.
— Витенька! — закричал дядя Вася. — Сынок!
— Сыночек! — крикнула мама. — Сыночка, дай я тебя поцелую! Витенька, дай я тебя поцелую!
— Мальчик остался один! — кричал Витькин папа, когда его сажали в машину. — Мальчик остался совсем один! Поймите, товарищи, мальчик остался один!
Шофер дал газу, и машина умчалась. Витек как стоял на месте, так и замер. Талька многозначительно подмигнул мне. На первом этаже открылось окно, и жена управдома внимательно на нас посмотрела. Потом открылась наша форточка, и мама крикнула мне:
— Быстренько поднимись домой!
— Сейчас, — ответил я.
Открылось окно и в Талькиной квартире.
— Таля, домой! — крикнула его бабушка. — Быстро!
— Алла! — пробасила бабушка Блат из пятого подъезда. — Домой!
И мы пошли по квартирам. А Витька так и остался стоять на месте.
Их квартира была опечатана воском. Я сковырнул кусочек, чтобы потом вылепить солдатика. Воск был еще очень теплым и податливым.
Осень пятьдесят второго
Ах, какая прекрасная была та осень! Леса стояли тихие, золотые, гулкие. Над полями гудели пчелы. В маленьких речушках, — прозрачных и медленных, — опрокинувшееся небо казалось неподвижным и торжественным, словно заутреня. Кончался сентябрь, но было словно в июне: травы — зеленые, вода — теплая, ночи — светлые.
— Господи, — сказала старуха в белом платке, стоявшая рядом со мной, — благость-то вокруг какая, а?! Будто и греха нет.
Она оглянулась: очередь на передачу в Ярославскую пересыльную тюрьму тянулась с Волги вверх, прерывалась булыжной дорогой, где стоять не разрешалось, чтобы не было излишнего скопления возле тюрьмы, и плотно жалась на деревянном тротуаре, который вел к маленьким зеленым воротам под сторожевой вышкой.
В очереди стояли старухи с серыми от загара лицами; руки их были коричневы, синие вены казались черными, а ногти были бугорчатые от копанья в земле; стояли здесь молодые бабы с детишками, чаще всего грудными; на солнце детишки плакали, а в тень отойти нельзя, потому что очередь и есть очередь, — к тюремным ли воротам, за сахаром ли: пропустил свое, на себя и пеняй.