Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
Вид у Пешки расстроенный до предела, даю ему последнюю передышку — хочу поймать его взгляд, теперь уже меня интересуют его реакции, я сознаю, что поставил на карту нечто большее, чем профессиональную честь, что не имею права ошибиться и, если это случится, никогда уже не пойму смысла моей собственной вины, того страдания, что отчуждало меня от других в течение всей моей жизни.
— Двадцать второго января Бабаколев взял из сберкассы четыре тысячи пятьсот левов, двадцать третьего января вы, Илиев, внесли в ту же сберкассу четыре тысячи четыреста восемьдесят левов. Числа — ваша стихия, вы умеете считать молниеносно — спрашивается, куда подевались эти проклятые двадцать левов? Я вам отвечу, Илиев. Когда Христо передавал вам деньги, двадцатилевовая банкнота случайно упала на пол и осталась лежать под его кроватью. Будучи абсолютно уверены в честности Бабаколева, вы не пересчитали деньги; собираясь положить ах на книжку, вы написали цифру «четыре тысячи пятьсот левов»… кассирша обнаружила ошибку и попросила вас переписать вкладной документ. Известно мне и последнее — что искал преступник в заднем кармане брюк Бабаколева. Убийца, Илиев, решил скрыть материальные мотивы преступления, так как понимал, что только с этом случае на передний план выйдут его моральные мотивы — мотивы, имевшиеся у Панайотова, и он хотел выложить их тепленькими перед старым, утратившим остроту нюха следователем. Убийца, Илиев, взял из кармана мертвого Бабаколева его сберкнижку! Где вы ее спрятали?
По лицу Пешки пробегает судорога, его кудрявые волосы словно приподнимаются надо лбом, он пытается сохранить самообладание, не это ему не удается. Из его горла вырывается животный хрип.
— Где вы ее спрятали? — повторяю властно.
— На чердаке… под черепицей возле слухового окошка, — из глаз Пешки хлынули слезы, он весь сжимается и сейчас напоминает собой обиженного мальчугана. Лишь жилы, набухшие на шее, выдают накатившую на него лавину чувств — муки, ярости, мольбы, страха. — Во всем виноват он, этот грязный ублюдок! Еще в тюряге я его ненавидел! Его мерзкая доброта искалечила мне жизнь! Мне его ни капли не жаль, гада проклятого! Кто дает запросто взаймы четыре с половиной тысячи левов, дурак несчастный?!
Я чувствую, что задыхаюсь, и только сейчас сознаю, что, набрав полминуты назад воздуха в грудь, я его еще не выдохнул. Шумно выдыхаю и расслабляюсь. Я устал, страшно устал, я просто падаю под бременем редчайшего счастья, которое только может испытывать человек!
(10)На этот раз я проявил завидную предусмотрительность, захватив с собой из дома экстракт валерианы. Налив из крана полный стакан воды, я протягиваю его Пешке вместе с двумя таблетками. Он продолжает всхлипывать, размазывая по лицу слезы, на миг умолкнув, снова начинает скулить, но у меня нет ни сил, ни желания его остановить. Вынув из кармана носовой платок, кладу ему на колени. Мне жаль его… странно, но я не испытываю восторга победителя, чувствую лишь облегчение и грусть.
— Зачем ты его убил, сынок? — спрашиваю тихо, опершись на стол.
— Я не хотел, гражданин следователь! — снова поток слез. — Поверьте, клянусь всем для меня святым, я вовсе не думал его убивать! Когда я узнал про эту историю с Панайотовым, я сказал себе: вот он, настоящий виновник, этот шишка заплатит мне за все! Поджарый, чистенький, благовоспитанный, как английская барышня, со служебной машиной, а такой же мошенник, как я! Ты, Пешка, говорю я себе, маешься за решеткой, а он управляет… стало мне тошно, гражданин следователь, и тогда я придумал… Возьму у Христо взаймы четыре с половиной тысячи левов, подожду пока история наберет ход и дело дойдет до суда, и тогда зайду как-нибудь вечерком к Панайотову, поприжму его хорошенько — дескать, я все знаю, если хочешь, чтоб Пешка молчал, а Карагьозов погорел, сунь руку в свою мошну и выложи четыре с половиной тысячи левов! Во столько обойдется тебе, братец, честь и свобода! Я был царем обмана, гражданин Евтимов, умею прижимать хитрецов, когда им некуда податься, и, уверяю вас, он выдал бы мне денежки, собственноручно отсчитал бы двадцатками, чтоб я мог вернуть их Бабаколеву! У Христо я взял деньги только взаймы, чтобы иметь сумму, что накопил, чтобы она была налицо, потом мы бы с ним легко рассчитались!
Валерьянка, кажется, уже начала действовать: глаза у Пешки высыхают и теперь излучают какое-то странное, мечтательное сияние.
— Христо провалил мою задумку своей глупостью, гражданин Евтимов! Я стал его лучшим другом, он советовался со мной, я наказывал ему делать то-то и то-то, как мне хотелось, но не собирался ему вредить! Единственное, что он сделал на свою голову, решило его судьбу. Если бы он сказал мне, что хочет пойти к вам исповедоваться, я бы его отговорил, и все было бы тихо-мирно. Но он меня провел — меня, лучшего своего друга, товарища по тюремной камере! Когда мы встретились на базе стройматериалов и он сказал, что был у вас, гражданин Евтимов, я просто был сломлен… я подумал, что он рассказал вам все о Панайотове. Как станешь шантажировать кого-то, когда знаешь, что завтра его возьмут?! Вы мне верите, гражданин следователь?
— Верю, сынок, и все же — почему ты убил Бабаколева?
Пешка задумывается, терять ему уже нечего, он мучительно роется у себя в душе в поисках верного ответа на этот последний и самый трудный вопрос. Лицо его напрягается и темнеет, потом вдруг проясняется, глаза вспыхивают, словно он увидел перед собой обетованную землю.
— Я догадался, гражданин Евтимов, что именно ожесточило меня до предела! Когда я привел его в недостроенный дом в квартале «Горна-баня» и пожаловался, что мне не хватает денег на покупку мансарды, он тут же вылез со своей гнусной добротой. Знаете, что он мне сказал, подлец? «Я дам тебе, Пешка, четыре с половиной тысячи, если не хочешь — не возвращай, черт с ними, с этими проклятыми деньгами!» Если бы он заставил меня написать расписку, поискать свидетелей и тому подобное, я бы обманул его с чистой совестью. Потом мы бы с ним судились, и он бы получил фигу с маслом! Но он поступил нечестно, он был готов подарить мне эти четыре с половиной тысячи! Мне трудно это объяснить, но когда он сказал «если не хочешь — не возвращай», я почувствовал, что должен ему вернуть… предоставив мне свободу решать, Христо, в сущности, меня обязал, он был готов меня ограбить, как Фани. И я не мог, я был не в состоянии перенести такую доброту… доброта его погубила, гражданин Евтимов!
Я открыл окно, в кабинет ворвался запах весны. Разграфленный решеткой, город казался совсем другим. В сознании всплыл образ Бабаколева — прямые волосы, детский взгляд, неуклюжее тело, и мне вдруг почудилось, что он слышал исповедь Пешки и улыбается. Смотрит спокойно, приветливо и улыбается, будто стремится меня подбодрить.
— Гражданин следователь, — раздался за моей спиной робкий голос Пешки, — я, наверное, кретин?
— Каждый из нас более или менее кретин, но вы еще и преступник!
— Да, преступник, но кто меня сделал таким?
Я вернулся к столу, осторожно, почти с нежностью вынул из магнитофона кассету, положил ее в конверт. Заклеил конверт, надписал. Наверное, Пешке хотелось остаться еще в моем кабинете, хотелось разговаривать со мной, упрекать меня или простить, но между нами все уже распалось и утратило смысл. Встав, он вымученно мне улыбнулся и покорно направился к двери.
— Спасибо за валерьянку, гражданин Евтимов!
— Прощай, Пешка! — сказал я и нажал на кнопку под столешницей.
(11)Зал был наполовину пуст. Судья — женщина неопределенного возраста, смахивающая на бесполое существо — зачитывала фамилии свидетелей, поклявшихся говорить правду и только правду. У судебных заседателей, сидевших по обеим ее сторонам, были каменные лица, но я не мог избавиться от ощущения, что им ужасно хочется спать. Прокурор протирал очки носовым платком, адвокаты Карагьозова перешептывались между собой. Карагьозов выглядел точно таким, каким описал его мне Панайотов, — плотным, уверенным в себе, с низким лбом и резкими чертами. Его властная манера держаться, несмотря на поражение, невольно вызывала у меня неприязнь. Все его существо излучало какую-то тупую надменность, наглость чиновника высокого ранга, привыкшего, что все ему подчиняются. Но в нем чувствовался и страх — страх неопытности, какой очень самоуверенные люди обычно испытывают перед судом. Было жарко, я изнывал в своем траурном костюме и ощущал себя грязным.
Было плохо слышно, окна зала выходили на улицу, и казалось, что дело слушается прямо под открытым небом, среди людского гомона, трамвайного скрипа и шума моторов. Погода стояла на удивление жаркая, будто было сейчас не седьмое июня, а конец июля. Стены резонировали, как в зале городской бани, пишущая машинка трещала, как пулемет, мешая думать. Не знаю, почему я пришел слушать это дело — скорее всего потому, что предчувствовал: что-то судьбоносное произойдет во мне самом. Прокурор начал читать обвинение замогильным голосом с драматическими интонациями, текст был обильно сдобрен метафорами… казалось, он читает эссе о пороке. Один из судебных заседателей вынул карманные часы и принялся их заводить, судья налила из графина стакан воды, но не стала пить. В этом переполненном словами и грехом зале я был единственным человеком, знавшим всю правду.