Лев Альтмарк - Я — стукач
Ни ночью, ни днём, ни на работе, ни дома не покидают меня эти мысли. Я стараюсь отвлечься — часами сижу в курилке, накуриваясь до одурения со случайными собеседниками, зарываюсь с головой в работу, многословно обсуждаю по телефону последние альбомы с пластиночными клиентами, исписываю корявыми рифмами один листок за другим. Только ничего не помогает. Сколько же это будет продолжаться?
— Тебе звонили из Москвы, — сказала мама, едва я в тот день вернулся с работы.
— Кому это я в Москве понадобился? — недовольно пробурчал я.
— Сказали, из издательства. Если случайно окажешься в Москве, просили к ним подойти. Что-то говорили про сборник, но я не запомнила.
Я мотаю головой, и вдруг до меня доходит смысл сказанного. Отрадная новость. Неужели?! Смотри-ка, перестали отфутболивать без лишних объяснений. А вдруг и в самом деле что-то сдвинулось с мёртвой точки? Вот здорово-то!
От неожиданности я замираю на месте и в первый момент никак не могу сообразить, что нужно раздеться, пойти умыться и сесть ужинать. Подрагивающие пальцы с трудом расстёгивают пуговицы на куртке. С радостно колотящимся сердцем я сдираю галстук, не в силах аккуратно распустить узел, и лечу к умывальнику, чтобы подставить сразу же раскалившийся затылок под струю холодной воды.
Конечно же, первые мои стихи, рифмованные переложения гремящих вокруг нас лозунгов, были бездарны и глуповаты, и мне с каждым днём всё более и более было за них стыдно. Но ничего иного написать я не мог, тем более их охотно печатали многотиражки, а иногда до них снисходила и вальяжная областная газета. Я даже наивно полагал, что становлюсь потихоньку поэтом. Приятно, знаете ли, видеть свою фамилию под стихотворением, отпечатанным на широком хрустящем листе, пахнущим свежей типографской краской.
Но рано или поздно это приедается и надоедает, потому что чувствуешь, что выше газеты твои вирши не потянут. Толстые столичные журналы, куда по инерции каждые два-три месяца я посылал подборки, упрямо отделывались стандартными отказами, в которых меня вежливо называли «уважаемым автором», но журналам, честное слово, уважать меня было не за что. Они были правы даже в том, что частенько не удосуживались возвратить присланные экземпляры опусов и отделаться парой дежурных фраз. Что ж, это, наверное, было справедливо.
А потом на моём горизонте появился Виктор. Страх, поселившийся в моём сердце, стал неожиданно рождать какие-то новые неясные и расплывчатые образы. Отрываясь от повседневных грязных делишек, я чувствовал, что мне необходимо хотя бы в стихах по-настоящему излить свою душу. Без них мне совсем была бы труба. Но стихи перестали получаться, потому что страх — плохой соавтор.
И тогда родился гнев. А с ним, наконец, и стихи. Таких стихов я писать уже не хотел, но не писать не мог. Их становилось всё больше, они душили меня, и нужен был какой-то выход, иначе я задохнусь. Однажды я решился, перепечатал некоторые из своих новых стихов на машинке и отправил уже не в журнал, а сразу в издательство. Особых надежд я не питал, и всё же…
Впервые за последние несколько дней я с удовольствием ужинал вместе с родителями, потом неспеша пил чай у телевизора, по которому всё ещё бесновался несчастный Темирканов. Но для меня в его печальной музыке уже прослушивались первые жизнерадостные и бодрые нотки. Наверное, так и должно быть: даже в самой трагической мелодии должно быть что-то светлое. Но услышит это только тот, для кого оно предназначено. Иначе мир окончательно погрузится в беспросветный мрак.
…И всё же на этот сборник стихов я возлагаю много надежд. Мне кажется, всё, что я делал и делаю, только прелюдия к нему. Правильно я жил на свете или нет — ничего не хочу утаивать и приукрашивать. Пускай будет стыдно и горько, но хватит врать и лицемерить. Нужно когда-то очиститься и расставить точки над «и». Пора сделать первый шаг. Сборник — толчок к нему.
Виктор знает, что я послал стихи в издательство. Он даже спросил меня как бы между прочим: может, нужна какая-то помощь с их стороны? Я отказался. Конечно, заманчиво выехать на такой влиятельной поддержке. Уж к их-то голосу прислушаются. Но это значило бы, что я не в состоянии сам что-то сделать. На это пойти я не мог и втайне был неслыханно рад, что удержался от соблазна. Поступи я иначе, я бы себе этого потом не простил.
И вовсе, наверное, дело не в том, хорош мой сборник или нет, издадут его или вернут назад. Не в этом счастье. Колотить себя в грудь и рубить правду-матку можно и за закрытыми дверями шёпотом, с оглядкой на будущие неприятности. Но будет ли от этого толк, когда тебя никто не услышит? Другое дело — сказать обо всём в полный голос, при всех. Мой отказ от помощи — первый, пусть и крохотный шажок к долгожданным переменам.
Впрочем, сборника ещё нет, а я начинаю строить какие-то планы и авансом записываю себя в святые мученики за идею. Я даже не знаю, для чего понадобился в издательстве. Вдруг там решили, что одного официального отказа недостаточно, и нужно в глаза сказать этому нахалюге-графоману: не морочь ты нам, братец, голову, заканчивай марать бумагу и отвлекать серьёзных людей от издания настоящей литературы. В издательстве сидят не лохи, и так легко их не обойти, тем более с первой попытки.
А в Москву ехать всё равно надо. Какие бы пилюли меня там ни ожидали. Ради этого стоит отложить все дела: и долги Алика, и примирение со Светкой.
А назначенную встречу с Виктором? Её тоже отложить?
И вот наступило послезавтра.
Ночью мне опять снился колодец, и я падал в него, так и не сумев зацепиться за скользкие холодные стены. Но на этот раз колодец уже не казался мне бездонным. Мной овладело какое-то странное, леденящее душу любопытство: а что там, в этой тёмной маслянистой воде, куда я падаю? Может, именно оттуда и получится выбраться из западни? Прохлада дышала мне в лицо, и с каждой минутой становилось всё холоднее и холоднее… Но я, как ни странно, больше не боялся своего падения.
Или это было всё же не падение?
Придя на работу, я попробовал привести в порядок свои мысли. Поскорей бы уж забыть эти надоевшие сновидения и приготовиться к разговору с Виктором.
О чём же я всё-таки буду говорить с ним? Ему нужны конкретные факты и никакой воды. Если я попробую уйти в сторону, то выговор мне обеспечен. Он ни за что не поверит, что за эти три траурных дня ничего интересного мне на глаза не попалось.
Итак, начнём вспоминать по порядку. Евгения Михайловна с её разговорчиками? Мелко. Дон Педро и Дон Карлос с их шутовскими поминками по усопшему? Ещё мельче. А может, традиционно затянуть песню про пластиночных фарцовщиков? «Где только они, черти, берут свои пластинки?» — по привычке спросит Виктор, хотя наперечёт знает варианты моих ответов. «Вполне может быть, что у иностранцев» — отвечу я. Собственно говоря, это откровенная туфта, и иностранцы здесь не причём. Пока пластинки доползут к нам на периферию, в закрытый для иностранцев город, их подержат десятки рук перекупщиков…
О чём это я? Всё не о том, о чём следовало бы.
Короче, не представляю, о чём говорить с Виктором, но лучше заранее об этом не думать. Всё равно не предугадаешь, куда выведет кривая. Каждый раз, когда Виктор вытаскивает из кейса и кладёт передо мной чистый лист бумаги, в меня словно вселяется какой-то бес, и я начинаю откровенничать без оглядки на то, какие неприятности могут принести мои откровения людям. В эти мгновения я вдруг начинаю свято верить, что служу какому-то нужному и необходимому делу. Причастность к этому делу, за которое положено столько голов — виновных, а чаще всего нет — вдохновляет меня на это дьявольское действо, которого я потом стыжусь. Но сознавать себя частицей отлаженного и исправно работающего государственного механизма — в этом тоже есть своеобразное садистское удовлетворение. Куда там банальному сексу с какой-нибудь смазливой девицей, подцепленной на улице…
Виктор любит повторять, что в его организации меня ценят за умение анализировать и связно излагать мысли на бумаге. На первых порах подобные признания мне льстили, теперь — только раздражают. Всё это ложь, которую даже не надо расшифровывать. Анализируют они сами, а связное изложение… Да им достаточно намёка!
Когда мне доводится читать детективы, особенно про вражеских лазутчиков, добывающих секретные сведения в стане неприятеля, я нередко ставлю себя на место контрразведчиков и посмеиваюсь над завороченными сюжетами книжонок: грубо работают ребята, даром зарплату получают, ведь я такого шпиона вычислил бы в два счёта. Каждый скрытный человек, которому есть что утаивать от окружающих, всегда выдаёт себя какими-то едва заметными отклонениями от стандарта поведения, излишней осторожностью, демонстративной правильностью поступков. А некоторым нюансам и названия не подберёшь. Естественно, глупо подозревать всех и вся, но намётанный глаз, некоторая практика и наблюдательность всегда помогают выделить такого человека из общей массы.