Олег Игнатьев - Мертвый угол
— Что вы хотели?
Нежный-нежный залах парфюмерии и толстый, толстый слой губной помады.
— Я? — зачем-то спросил Климов и смутился оттого, что белокурая официантка протянула к нему руку. — Я позавтракать…
— Пойдемте.
Лаково блеснувшие ухоженные ногти, перстень с изумрудной капелькой, а главное, лукаво окороченная фраза, как бы заранее предупреждали, что цену здесь, она по крайней мере, себе знает и станет говорить с ним так, чтоб не разжевывать по многу раз одно и то же. Такие, например, простые истины, как чрезмерная загруженность красивой девушки на этой каторжной работе, где каждый норовит щипнуть и оскорбить.
Климов сразу почувствовал себя виновным за все несовершенство мира и, на ходу стащив плащ, быстро вывернул его изнанкою наружу. Шляпа спряталась под плащ. Уже спокойней.
Указав на столик около окна, официантка приняла заказ, сосредоточенно-сговорчиво кивнула и пошла-пошла-пошла… по ниточке… к раздаточной… на шпильках.
Идеальный разрез сзади.
И вообще.
Делая вид, что не может оторваться взглядом от ее фигуры, Климов смотрел в угол. Двое в черных кожанках склонились над столом, усиленно работали локтями. Ели. Трое медленно потягивали пиво из фужеров. Один сытый, гладкий… на руке стальной браслет. Он властно поманил к себе официантку, что-то приказал, она кивнула. Отошла. Но как-то неуверенно и напряженно.
Заметив климовское любопытство, сытый глянул так, точно потребовал ответа: «А ты кто такой, моргалы выбить?»
Не глаза, а курки на взводе.
Климов приказал себе в тот угол больше не смотреть: такие есть повсюду. Лучше задрать голову и посчитать плафоны в потолке. Огромные блестящие светильники напоминали об операционной или кабинете стоматолога. Он понимал, что зуб лечить придется, от ножа и бормашины не уйдешь, но боли сейчас не было, а там еще посмотрим!
Белокурая в кокошнике с узорчато-петлистой оторочкой выставила перед Климовым тарелку с гуляшом и весело спросила, будет ли он кашу? Неизвестно почему, Климов ответил «нет». Тогда она нахмурилась и посоветовала больше есть.
— А то вас дома не узнают.
По ее разумению, мужчины должны были питаться основательно, чтоб женщины на них не обижались. Она и хмурилась лишь для того, чтоб тут же улыбнуться.
— Тогда: две курицы, три каши и четырнадцать оладий.
Идеальная улыбка.
Идеальный разрез глаз.
— Вы серьезно? — удивилась белокурая, задерживая взгляд.
— Совершенно.
— Подождите.
В ее ответе прозвучала благодарность. В самом деле, лучше гореть на медленном огне, чем разъяснять особенно дотошным, почему у пива запах тины, а цыпленок «табака» по вкусу, как минтай, и то мороженый. Не говоря уж о салфетках на столах, которых нет.
Идеальный разрез сзади.
Пятеро еще сидели за столом, о чем-то говорили.
Климов отвернулся, прижал веко. Отпустил.
Заботливость официантки, пожелавшей, чтобы женщины всегда были довольны, усилили в нем чувство близкого родства и с Ключеводском, и с его людьми. Ему вообще показалось, что у людей здесь были кроткие, наивные и жизнерадостные мысли. Хотелось, чтобы это было так. Он вспомнил город летним, в зелени деревьев и в цветах, услышал щебет птиц, и тайное родство со всем прекрасным в мире подсказало: люди здесь добры.
Умяв заказанные блюда, он запил горячий жир тремя стаканами компота и с освободительным чувством любви и добра оставил на столе лишние деньги.
На чай.
Расплачиваясь и снимая плащ со стула, про себя отметил, что за столиком в углу никого нет.
Значит, вышли через кухню. Как свои.
«И я здесь свой», — подумал Климов, но покинул зал через центральный вход. Немного задержался на ступеньках. Постоял. Швейцара уже не было, а двери так распахнутыми и остались. Ну, да ладно. Главное, что и доска почета, и голубые ели вокруг площади, и сама площадь с редкими прохожими, и остановка с очередью на автобус, — ему давно знакомы и близки, ведь это он, не кто-нибудь, здесь рос и, натирая ноги, лазил в горы: испытывал себя на прочность, на излом, на выдержку, выносливость и волю, и ждал по вечерам на танцах праздничной и скорой перемены в жизни, когда тебя, смущаясь, пригласит на дамский танец та, с которой вы, конечно, не знакомы и о которой ты пока не знаешь ничего и знаешь все: ты ее любишь. Ослепленный юношеской страстью, светом звезд и тайной красотой ночного мира, ты поверяешь ей свои мечты, желанья, цели; и звон цикад и дремный запах мяты нежданно кружит голову, и смута счастья обжигает губы…
Климов вздохнул, надвинул шляпу на глаза, поддернул воротник плаща. Пережив острый приступ влюбленности в город, который он, считай, давным-давно забыл, Климов медленно втянул в себя промозглый воздух. Когда ты точно знаешь, что тебя никто не встретит, безотчетно хочется увидеть чьи-нибудь знакомые глаза. Откуда эта тяга в человеке? Что придает ей силу и направленность? Боязнь почувствовать свою ненужность людям? Опаска, что ненужность обернется чувством собственной никчемности, ничтожности судьбы? Банальный страх исчезнуть, потеряться в мире? Ищем подтверждения того, что еще живы? Пойди пойми… Но, если сверху моросит, а под ногами грязь, и лед в замерзших лужах, и ничего тот лед не отражает, кроме утра, мороси и мги, остается лишь вздохнуть, поправить шляпу и, мельком глянув на часы, мол, некогда ждать тех, кто не пришел, шагнуть в поток раздумий и печали.
Климов глянул на часы: четверть десятого, и быстро сбежал с лестницы.
После площади дорога пошла вниз, ноги опять скользили, приходилось вновь хвататься за деревья, стены зданий или же заборы. Не хватало второй раз упасть, теперь уже по собственной вине. В одном месте он едва не растянулся, как раз напротив бабки, торговавшей хризантемами. Она сидела в затишке кустов возле «Продмага», в черном плюшевом жакете, вязаном платке, разглядывая на своих ногах солдатские ботинки. Заметив то, что он притормозил, рукою показала на цветы:
— Бери, мил человек.
Трогательные в своей беззащитности и хрупкости они были прихвачены осенним межпогодьем, и в утренней туманно-стылой мороси безвольно-жалко подставлялись ветру, втиснутые в горло трехлитрового бидона. Бездомным одиночеством и болью несудьбы пахнуло на него от хризантем, и Климов купил сразу все: пять крупных и шестую, меркло-вялую…
— Берешь, как упокойнику.
— Да так оно и есть.
Старуха подняла глаза.
— Случаем, не баб-Фроси внук?
Пришлось кивнуть.
Он самый.
Пройдя еще квартал, Климов свернул направо и пошел задворками. Так было и удобнее, и ближе. Всякий раз, как поскользнешься, некоторое время семенишь. Не то, чтобы теряешь равновесие, но как бы заземляешься по новой. Думаешь, вот-вот и шлепнешься, уже наверняка. Глупеешь между небом и землей. И сам себе не веришь.
Нет ничего страшнее неопределенности.
Тем более, когда земля замусорена сучьями и тополиной паветвью с раздавленными почками. Ветер не жалел деревья: бил, трепал, обламывал и леденяще предвещал, если не дождь, то снег.
Подходя к домишку бабы Фроси, Климов неосознанно замедлил шаг… Он помнил свою старенькую няню доброй, ласковой, живой… а войдет в дом… и что? и как? Хотелось зарыдать, как в детстве, безоглядно.
Он зачем-то поднял ветку, что лежала на дорожке, швырнул прочь. Взглянул в небо. Шмыгнул носом. Взрослый дядя. Вдохнул сиротский запах хризантем и взялся за калитку.
— Чур, я бандит!
— И я!
— И я!
Вооруженная до зубов шайка мальцов приплясывала у дома бабы Фроси. Выбирала главаря.
— А я? — затосковал малыш с зеленой сыростью под носом и пластмассовым ружьем.
— А ты…
— А он…
— А ты, малявка, мил-ца-нер! — надвинул шапку на глаза тоскующему шкету четкомыслящий главарь лет девяти. Нас много, ты один.
— Срывайся, ребя!
Климов обогнул обиженного «милцанера», подошелкдвери.
Сзади послышался плач: «Так нечестно…»
Но ответить было некому: шайка-лейка разбежалась по кустам, и взыскующая справедливость в образе печального стража порядка понуро потащилась восвояси.