Светлана Гончаренко - Дездемона умрёт в понедельник
— Николай Алексеевич, мы к вам! — радостно начал Юрочка.
— Познакомиться надо, — гулко и весомо уточнил радист, квадратный крепыш с совершенно неподвижным лицом. Щукинский Лео пока ничего не говорил, только улыбался и сильно клонился к стене.
— Но ребята!.. Я очень рад… Поздно ведь уже! — возразил из-под одеяла Самоваров.
— Нет, — гнул свое крепыш, — надо познакомиться. Мы же по-хорошему!
— Совсем еще не поздно. Мы ненадолго. И все, как видите, люди искусства, — уверил Юрочка.
Самоваров решил не сдаваться:
— Я болен, мне отдыхать надо. Обязательно лежать. Я протез снял.
Юрочка подскочил к Самоварову с сочувственной миной и ласково прижал его несколько раз к раскладушке.
— Разве мы не понимаем? Конечно, конечно! Вы себе лежите, мы вас не побеспокоим. Мы так.
— И угостить вас нечем, — отбивался Самоваров.
— У нас все с собой!
— Познакомиться надо, — гудел Яцкевич.
Пока Самоваров отнекивался, рядом с его ложем появился журнальный столик на двух прямых и одной подогнутой ножке, на столике — бутылка с портретом Кучума, два стакана и две фарфоровые чашки в красненький горошек. Возникло и несколько скрюченных пирожков неизвестно с чем, кусок колбасы, горка хлеба, высохшего уже в нарезанном виде, и баночка шпротного паштета, плоская, как медаль. Гости расположились вокруг на разноплеменных табуретках, Лео даже примостился на детском стульчике с откидной крышкой. Пир пошел горой и очень непринужденно, поскольку был продолжением какого-то неизвестного Самоварову застолья. Радист для пущего веселья врубил музыку на полную мощность — правда, в своей комнате, чтобы не мешала разговору.
Самоваров выпил кучумовки из фарфоровой чашки. «Надеюсь, последняя моя глупость сегодня, — думал он. — Чего я с ними пью? Конечно, такие милые ребята, что все равно от них не отвязаться. Только ушли бы поскорее! Ведь как спать хотелось, а теперь ни в одном глазу. Прогнали сон, негодяи! А мне вставать в восемь».
Он пировал полулежа, как римский патриций. Сходство было бы полное, если б стол не был на уровне его подбородка. Тосты произносил главным образом Юрочка — очень длинные и о святости театра. Радист ласково свинчивал пробки с бутылок, украшенных кучумовской рожей. Лео на своем стульчике клонился то в одну, то в другую сторону. Все дальнейшее, несмотря на полную ясность сознания, раскрошилось в памяти Самоварова на отдельные кусочки и картинки, последовательность же событий пропала. Он, например, прекрасно помнил, что Юрочка снова рассказывал о Тане с синяком, прибежавшей в ноябре в эту комнату, но никак не мог определить, рассказ этот был до или после того, как Юрочка сцепился с Лео, и они катались по полу, вяло душа друг друга. Кажется, Лео нехорошо сказал о Тане? Еще Самоваров помнил, что ему страшно понравился радист Мишка Яцкевич. Судьба у того оказалась романтическая: Мишка был некогда радистом на торговом судне и ходил в разные экзотические моря, вроде Карибского. Но откуда Самоваров взял про моря? Мишка ведь не рассказывал ничего и не был способен рассказать — он только все свинчивал пробки, смотрел в стакан глазами пустыми и мутными, как немытое стекло и повторял: «У нас в Пальмáсе…» Что в Пальмасе? Он никогда не заканчивал этой фразы. Зато Лео Кыштымов (просто, как выяснилось, Ленька) четыре раза рассказал, как он поступал в Щукинское училище, и при этом всякий раз читал басню «Слон и Моська», раскачиваясь на стульчике. Он вообще много говорил. Самоваров помнил, что пошел в туалет, а Лео поплелся за ним и все бормотал без умолку. Когда Самоваров заперся, Лео припал к двери, продолжал рассказывать о Щукинском училище и старался просочиться губами в какую-нибудь щель. Самоваров вышел из туалета в ванную. Шоколадные тараканы прыснули врассыпную. Лео вдруг упал на колени, опустил в пустую ванну длинные руки и налег щекой на ее край. Его перекошенное лицо в этот момент очень напоминало картины Пикассо со смещениями черт и разновеликими глазами. Да и глаза у Лео были вроде Мишкиных, совершенно чумные (на себя Самоваров даже боялся в зеркало глянуть). Однако говорил он очень отчетливо — должно быть, у актеров язык отказывает в последнюю очередь. Он говорил:
— Какая мерзкая ванна! Я в ней никогда не мылся, не мог. Желтая, пятнистая, шершавая. Бог знает, что в ней делали. Может, трупы расчленяли?.. Я ведь раньше тут жил. Недавно в восьмую квартиру перешел — Шереметев устроил.
Ум Самоварова настолько был ясен, что он догадался: ага, ты тот самый, по мнению Лены, пельмень, которого сселили за нудность! А Лео водил по ванне растопыренными пальцами и продолжал:
— Тут жаба живет. Никто мне не верит. Говорят, не бывает жаб в водопроводе. Но я каждое утро ее видел: сидит громадная, вся в пупырях, дышит брюхом и на меня глядит. Глазища у жаб очень противные, а у этой и вовсе кошмар — громадные, навыкате, и все по ним пленочка какая-то ползает. Я приду умываться, а она тут уже сидит. Я пошевелиться не мог, все ждал, что она прыгнет на меня и укусит. Стою, бывало, собираюсь с мыслями. Она все-таки не слишком большая, ну, что она мне сделает?.. Сниму ботинок, швырну, а она вот сюда — шмыг! — Лео засунул палец в сливную дырку. — Ни разу я в нее не попал. Ботинком! Вы мне верите?
«У этого никак белая горячка», — с тоской подумал Самоваров. Его тошнило от кучумовки. Вслух он сказал:
— Верю. Охотно верю. В такой загаженной ванне любая нечисть завестись может.
— А! Все-таки не верите! — заныл Лео и стал хватать за рукав Самоварова, собравшегося выйти из ванной. — А? Самое-то интересное? Однажды иду сюда, еще в коридоре ботинок снял и думаю: «Ну, уже сегодня я тебя внезапно оглоушу и точно попаду». И что же я вижу в ванне? Кого, вернее?
Самоваров оторвал костлявые пальцы Лео от своего пиджака и рявкнул:
— Тараканов!
— Вот и нет! А вот и нет! Кого, а? Прекрасную! Обнаженную! Женщину! Лежит она в ванне вся розовая, со всякими своими штучками, руки протягивает и говорит: «Хочу любить тебя, Кыштымов!»
Самоваров из коридора уже поинтересовался:
— Ну, и что дальше?
— А ничего! — злорадно провыл Лео и свесил голову в ванну.
«До чего в ушах гудит, — поморщился Самоваров. — Из мухоморов эту дрянь кучумовскую варят, что ли? Стал бы я гениально на сцене играть, чтоб бежать опиться такой отравой! Или Глебу Карнаухову Кучумов-король что-то другое в своем ресторане наливает? Господи, Юрочка до сих пор сидит у меня на раскладушке и плачет… Что творится у нас в Пальмáсе! Как бы мне завтра в восемь проснуться?»
Глава 6
Ни в какие восемь он, конечно, не проснулся. Не проснулся и в десять. А вот в два часа дня он уже сидел — не в скором поезде, не на вокзале даже, а в полудомике у Кульковского. Опохмелился он уже, выпил и огуречного, и капустного рассола, говяжьего бульону поел, а все было не по себе. Особенно почему-то воспоминания о Мумозине накатывали приступами дурноты. Самоваров страдал, а вот вчерашние его сотрапезники с утра уже исправно служили делу психологического театра.
— Твоя беда в том, что ты мало пьешь, — вещал Кульковский со своего белоснежного кружевного ложа. — А наши ребята привычные. Хорошие парни!
— Куда уж лучше, — усмехнулась Лена. — Самая дрань в театре.
— Но у Кыштымова Щукинское училище, — уважительно заметил Вовка.
— Хоть расщукинское. Пельмень пельменем. И ролей ему не дают. Все играет каких-то двоюродных, после Глебки и даже Андреева, — стояла на своем Лена.
— А правда, что этот Глеб до того пьет, что спектакли срывает и в ресторан бежит? Даже про царя какого-то постановку из-за него закрыли? — вспомнил Самоваров вчерашнюю болтовню в буфете.
— Кто это вам нарассказал? — возмутилась Лена.
— Какая-то Мариночка.
— У, подколодная! Не слушайте ее. Это она со зла. Сняли «Царя Федора» из-за Мумозина ее разлюбезного. Да вы рассольчику, Коля, попейте!
Коля хлебнул, проглотил с усилием и сказал:
— Как помянете Мумозина, так тошнота подкатывает. Он сам этого «Царя» прикрыл?
Кульковский заерзал в кружевах:
— Еще бы не сам! Он, как к нам приехал, сразу «Федора» стал репетировать. Говорил, мол, это мечта всей моей жизни. Сам же царя и изображает. Ставит пьесу, а мне говорит: «Вы, господин Кульковский (все у него господа), дайте мне подлинную Древнюю Русь. Истиной чтобы дышала». Я, разумеется, из книжек костюмов понасрисовывал, ему несу, а он нос чешет и говорит: «Очень мало меха». Я меху поддал, а он свое: «Вы шубы, шубы рисуйте! И шапки дайте покрупнее, повыразительнее». Я говорю: «Жарко актерам будет в мехах. Тепло у нас от котельной маслозавода идет, духота. Сварятся живьем!» А он: «Ради сценической правды актер может и должен вспотеть». Я уж не бояр, а эскимосов каких-то намалевал. Он в восторге! И побежал по инстанциям. Это у него талант. Заходит к какому-нибудь начальнику гоголем и давай про психологический реализм наяривать. На профанов производит впечатление. Ну, он кое-каких спонсоров наскреб, к мэру пробрался, заставил его нашу звероферму изнасиловать. Меха выделили, нашили гору шуб и шапок. А «Федора Иоанновича» через полтора месяца сняли!