Татьяна Степанова - Прощай, Византия!
– Никита, я не понимаю твоих загадок.
– Мы в конце концов замкнулись целиком на абакановском семейном мирке. Ануфриев же с первых дней следствия предполагал в этом на первый взгляд чисто семейном деле наличие чьей-то посторонней сильной воли. Он считал его мстителем. Мстителем семье за дела их предка – генерала Ираклия Абаканова.
– Но ведь никакого мстителя не было!
– Правильно. Но все дело в том, Катя, что не было не только мстителя, но и продажного наемника.
– Кто же тогда был? Кем был Петр Елецкий?
– Для генерала Абаканова и Зои он был не мститель, он был преданный поклонник.
Преданный поклонник… поклонник… Кате показалось, что слово это, сорвавшись с его губ, упав со стола, как монетка – тусклый кружок с неровными византийскими краями и странным рисунком на аверсе и реверсе, – покатилось, покатилось по полу… Куда?
* * *Если бы Катя, к несчастью своему, обладала магическим зрением, которому неподвластны стены и расстояния, то она, конечно же, увидела бы. А если в довершение ко всему она еще умела бы и читать чужие мысли, то без всяких вопросов узнала бы наверняка…
Но кто может сказать, что знает наверняка то, что нельзя увидеть сквозь стены – толстые тюремные стены, нельзя прочесть, как по книге, в чужой душе, которая, возможно, с самого своего рождения – потемки?
В помещении, которое не дано было видеть Кате, было светло как днем. Свет шел с потолка. В камерах Лефортовской тюрьмы свет не выключают даже на ночь. А только слегка уменьшают накал.
Зоя Абаканова, только что возвращенная в свою одиночную камеру после очередного многочасового допроса, сидела у стены на привинченном к полу жестком табурете.
Следователь прокуратуры в ходе допроса сказал странную фразу о том, что вот, мол, все возвращается на круги своя. Что он имел в виду?
Она и на этот раз намеренно изменила свои показания. Следователь сказал, что для устранения противоречий в эпизоде, связанном с подготовкой убийства Федора Абаканова-Судакова, между нею и соучастником и исполнителем убийства Петром Елецким снова будет проведена очная ставка. Она как раз этого и хотела. И добивалась. Они должны были снова увидеться.
На допросе следователь спрашивал, как они познакомились. То, что она отвечала, было мало похоже на правду. Правда была гораздо проще. И вместе с тем в этой простоте была судьба.
Тот вечер в студии танцев, когда она переодевалась в своей раздевалке и когда туда, как вор, к ней прокрался Анхель. Да, они с ним занимались любовью. Трахались в этой пропахшей потом раздевалке. Их спугнул охранник…
Нет, не спугнул, их потревожил – скажем так – охранник, обходивший студию, гасивший свет. В раздевалке свет не горел – он включил его и… увидел их на полу, сплетенных, свившихся, как змеи, среди разбросанных танцевальных костюмов, пышных испанских юбок в горошек и кружев. Щелчок выключателя – свет – и он увидел их. Он увидел ее на полу, под Анхелем, изнемогающим в последнем содрогании. А она из-за плеча легкого, как испанский кузнечик, партнера увидела его. Его глаз в тот миг ей никогда, никогда уже не забыть. И своего ощущения тоже – последняя, самая последняя степень унижения, стыда, наслаждения и блаженства. Что может быть слаще, что страшнее?
Если бы она поддалась стыду и никогда больше не переступила порога школы танцев, наверное… ничего – вообще ничего – не произошло бы. И все были бы живы, даже те, кому самой судьбой – той, щелкнувшей выключателем и открывшей дверь в душную, оглашаемую стонами раздевалку, – было суждено умереть молодыми.
Но она стыду не поддалась. Приехала в школу на следующий же вечер. Она танцевала танго, зная, каждой клеточкой тела ощущая, что за ней следят его глаза. Она не знала его имени. Не знала, что с ней творится, – последняя степень унижения, пережить ее снова было равносильно смерти, но…
Он вошел в раздевалку без зова. Она была к этому готова. Как же дико колотилось сердце… Она стояла спиной, боясь и желая… Он подошел сзади. Близко. Она чувствовала его дыхание на своей шее – секунда, казалось, и он вопьется в ее шею зубами, как вампир, как самый ненасытный и самый желанный на свете любовник. И какой там, к черту, Анхель, когда…
– Я тебя ждал весь день, – услышала она его голос, – где же ты была?
Она резко обернулась – ей хотелось увидеть его глаза.
– Ты правда внучка Ираклия Абаканова? – спросил он хрипло.
Потом не раз – в постели – он говорил ей, измученной, мокрой, смятой, утонувшей в блаженстве, что он всегда знал… Они должны были встретиться, потому что когда-то давно, очень давно, возможно, в той другой, забытой, жизни, они уже были вместе. Неразлучны.
Им негде было встречаться. Он был стрелок, странник, бездомный бродяга. А у нее с самого начала было такое чувство, что ей не стоит приводить его в дом и знакомить с семьей.
Потом умер отец. И она решилась на все. И открыла свой план ему. Они с ним тайно сняли квартиру на Земляном Валу у Курского вокзала. Ему нравилось место – вокзал в таком деле, которое они затевали на пару, всегда удобно иметь под рукой. А ей нравилась его фамилия – Елецкий. Как тот – в «Пиковой даме». А имя его означало камень: Петр – камень. Он на самом деле был камнем, орудием, тем самым послушным воле кирпичиком… Эти кирпичики, эти людские кубики был мастер складывать и тасовать ее дед – генерал и министр, взбудораживший столько умов и сердец. Уж он-то как никто другой знал, на что может стать годным этот крепкий и одновременно податливый «подсобный» материал, как цементом скрепленный преданностью, ненавистью, любовью, тщеславием, обожанием…
Иногда, правда, ей приходила в голову мысль – он так предан ей лишь потому, что она ответила на тот самый главный для него вопрос: «Да». Он спросил: «Ты правда внучка Ираклия Абаканова?» Если бы ответ был другим, то наверное… Нет, нет, конечно же, нет… Ей было больно даже думать об этом!
В памяти возникал один вечер – тот, который они провели в квартире на Земляном Валу перед тем, как она решила, что на этот раз он должен будет… стрелять в нее. Перед инсценировкой покушения. Она заехала в церковь, даже поставила свечку – на удачу. Хоть, наверное, это и было ужасное кощунство. А вечер накануне они провели вместе. Она сидела на измятой постели. Он принес из ванной таз с водой, опустился на колени. Вода была теплой, приятной. Он развел в ней ароматическую таблетку и осторожно, бережно начал мыть ей ноги. Она смотрела на его склоненную голову. На эту могучую шею, русый стриженый затылок. Она думала о том, что будет потом, когда они все наконец закончат здесь. Она думала, что будет там. Там, после всего – в мечтах было только море, нездешние райские острова, собственная белая яхта – плавучий дворец, полная свобода тихоокеанских портов и свобода поступков. И никаких воспоминаний. Она думала: возьмет ли она его с собой туда, это камень, этот преданный тщеславный могучий любящий «кирпичик». Тогда этот важный вопрос она так для себя и не решила.
Из Лефортовской тюрьмы она могла бы написать, что «условия содержания там сносные». Но некому было писать. Да и какая переписка возможна из Лефортовской тюрьмы?
Порой ночами ей снился генерал, которого она никогда не видела живым, но чью кровь и образ носила в себе.
Во сне она часто слышала стук колес. Поезд набирал ход, удаляясь от перрона. Во сне она думала о том, что даже если ее приговорят к пожизненному, то все равно ведь куда-то повезут. В другую тюрьму. И будет поезд, тяжелые колеса которого могут разрезать вашу плоть быстрее, чем нож гильотины.
Но когда она просыпалась, она гнала от себя эти мысли. Проснувшись, хотелось жить. И еще хоть на что-то надеяться.
* * *– Давай напоследок поговорим о чем-нибудь хорошем, – сказал Колосов Кате. Они все еще сидели в том баре. Ведь они не обладали магическим зрением. – Как там Нина?
И Катя, не умея читать чужие мысли на расстоянии, сразу же подумала о поезде. Последний раз она видела Нину возле него – на перроне (еще одно совпадение) Курского вокзала. Нина встречала вернувшегося из Грузии сына Гогу, а также приехавших с ним тетю Лауру и племянницу Веру. Они переезжали в Москву насовсем. Были очень рады, но вконец убиты количеством чемоданов, тюков, баулов и сумок, которые надо было как-то выгрузить из вагона и дотащить до такси. Они приехали к Нине со всем своим имуществом, а ведь известно, на что похож переезд. Тетя Лаура, вздымая руки к небу, прямо тут, на перроне, завела было свою прежнюю песнь о том, что вот «какая была большая семья, какой род, а теперь никого не осталось – одни только бедные слабые женщины». Но ее прервали. На перроне появился опоздавший запыхавшийся Марк Гольдер. На руках он держал сына Леву. Тот сразу потянулся к Нине – из всех людей пока он узнавал только ее и отца. Марк, галантно поздоровавшись с теткой и племянницей, подмигнув как старой знакомой и Кате, рьяно взялся помогать – схватил тяжеленную сумку, крикнул: «Носильщик!» У сумки тут же оборвалась ручка, он подхватил два самых увесистых чемодана. Носильщики подкатили тележку, и Марк, как вождь, повел свой маленький, но ужасно сплоченный женский отряд к стоянке, где ожидало заказанное им такси. Нина вела своего Гогу за руку, а Леву несла на руках. Катя, шагавшая рядом с ней, видела, как они с Марком смотрят друг на друга. Так порой смотрел на нее Вадим. Но рассказывать об этом Никите она не решилась – надо было сделать скидку на его ужасный характер и мужское самолюбие. Поэтому она ответила просто: