Джеймс Кейн - Почтальон всегда звонит дважды. Двойная страховка. Серенада. Растратчик. Бабочка. Рассказы
— Нет. Я не хочу, чтоб ты что-то предпринимал. Иначе я немедленно уйду.
— Я же сказал, посиди. Папочка займется этим делом.
— Каким образом?
— Вот тебе портвейн, вот бисквиты, огонь в камине, красивый снег за окном, а здесь, на этой машине, у меня записано шесть лучших увертюр Россини — к «Семирамиде», «Танкреду», «Цирюльнику», «Теллю», «Итальянцам», только что получил из Лондона. В прекрасном исполнении, так что тебе как раз хватит, пока я не вернусь.
— Я спрашиваю: куда ты собрался?
— Черт возьми, какое право ты имеешь вмешиваться в мои дела? Я же твой папочка. И готов заняться твоими делами. А когда папочка берется за дело, его не остановить даже британскому флоту! Так что глотай свой портвейн, слушай Россини, думай о мальчиках, которых пришлось кастрировать, чтоб они могли петь мессы этого старого выродка. Будь Папой Римским. А я буду адмиралом Дьюи[62].
— Битти[63].
— Ну Битти так Битти. Открываю огонь!
Он включил мне Россини, налил вина и вышел. Я пытался слушать и не мог. Встал, выключил проигрыватель. Первый раз в жизни мне было неинтересно слушать Россини. Подошел к окну и стал смотреть на снег. Что-то подсказывало мне, что надо уйти отсюда, вернуться в Голливуд, пойти на что угодно, но только не связываться с ним снова. Отсутствовал он не более двадцати минут. Я услышал, как он вошел, и плюхнулся в кресло. Не хотелось, чтоб он заметил, как я нервничаю.
— Нет, ей-богу, я страшно удивился, когда ты выпустил эту фиоритуру в «Лючии». Неужели не чувствуешь, что она там нужна?
— К черту «Лючию»! Какие новости?
— О, совсем из головы вылетело. Ну ты, разумеется, остаешься. Будешь продолжать петь в опере, возжаться с этим кретинским радио, раз уж влез; будешь петь у меня, позднее, возможно летом, снимешься в кино. Вот и все. Папочка все устроил. И однако, Джек, что касается этих речитативов…
— Послушай, давай о деле! Я хочу знать…
— Какой ты грубый, Джек! Ты что, мне не веришь? Забыл, что я умею махать своей волшебной палочкой? Могу же я сотворить хотя бы одно, пусть самое пустяковенькое, чудо! Ну ладно, если так уж хочешь знать… Я контролирую один банк, вернее, моя плебейская семейка контролирует. Все эти банковские дела приводят меня в полное недоумение, однако иногда есть все же в них какая-то низменная польза. А банк, в свою очередь, контролирует через какие-то там фонды или акции кредит, ну и так далее, черт его поймет… Ах, да ну ладно, ну его к дьяволу!
— Нет, продолжай. Банк контролирует что?
— Кинокомпанию, глупышка.
— И?..
— Слушай, давай лучше поговорим о Доницетти!
— Нет, я хочу поговорить о сукином сыне Рексе Голде. Что ты сделал?
— Побалакал с ним.
— И что он сказал?
— Ой, ну не знаю! Ничего! Стану я ждать, пока он что-то скажет. Я сказал ему, что он должен делать, вот и все.
— Где тут телефон?
— Телефон? Зачем тебе?
— Должен позвонить на радио.
— Да успокойся ты наконец! Сядь и слушай, что я скажу тебе о фиоритуре, чтоб потом, когда будешь у меня петь музыку, написанную до тысяча девятьсот пятого года, не подвел своего папочку. Из банка уже звонят в радиокомпанию. Иначе для чего мы их держим, этих ребят? Именно для того, чтоб звонили, работали, если понадобится, всю ночь напролет звонили другим ребятам в «Радио-сити», заставляли их, в свою очередь, работать. А все ради того, чтобы мы с тобой, грешные, могли сидеть тут, смотреть, как падает в сумерках снег за окном, и обсуждать фиоритуры Доницетти, которые будут петь еще долго после того, как сгинут и кинокомпания, и банк, и все их служащие сойдут в могилу и будут благополучно забыты… Ты меня слышишь?
Еще минут пятнадцать он распространялся на тему Доницетти. Вот о чем я всегда забывал — о деньгах! Семья его состояла из сестры, старой девы, брата, полковника национальной гвардии, служившего в Иллинойсе, еще одного брата, проживающего в Италии, и каких-то племянников и племянниц, и что касалось их отношения к основному семейному капиталу, все они были не более чем марионетками в его руках. Он управлял делами, он контролировал банк, он совершал еще массу других действий, притворяясь, что гораздо выше, тоньше и артистичнее всех этих «низменных» занятий. Тут меня словно молнией пронзило.
— Уинстон, я приперт к стенке.
— К стенке? О чем ты? Кто тебя припер?
— Ты.
— Джек, даю слово, то, как ты исполнял это в «Лючии»…
— Да сколько можно, в самом-то деле?! Ясно, я пел неправильно. Выучил эту партию еще до того, как понял, что такое настоящий стиль. А потом вообще не пел лет пять и выступил с ней лишь месяц назад, и поленился переучить, вот и вся хитрость, и хватит об этом. Я о другом. Ты уже знал об этом, когда звонил?
— Ну конечно знал.
— И еще… Сдается мне, ты сам подстроил всю эту заваруху!
— Я?! Не глупи!
— Как вспомню всю эту болтовню Голда относительно оперы, и моей карьеры, и всем таком прочем, прямо смех берет. Но дело тут совсем не в нем. Кто-то другой все время хотел переманить меня в оперу, начать, так сказать, строить меня заново. Ну, что скажешь?
— Джек, это напоминает сцену из мексиканской мелодрамы!
— А это твое путешествие? В Мексику?
— Ну да, я там был. Чудовищное место.
— Ты ездил за мной?
— Конечно.
— Зачем?
— Чтоб взять тебя за толстую твою шкирку и вытащить из этой дыры. Я… случайно встретился с одним виолончелистом, он видел тебя там. И сказал, что ты выглядел… таким потрепанным. Не мог же я допустить, чтоб мой Джек выглядел потрепанным. Ну пусть неопрятным, это еще куда ни шло, но…
— А что Голд?
— Я поставил Голда во главе этой кинокомпании. Полный осел и болван, каких свет не видывал, однако самый подходящий персонаж для работы в кино. И я оказался прав. Он умудрился превратить это гнусное предприятие в золотоносную жилу. А вскоре после этого я набрал свой маленький оркестрик, человек семьдесят пять, и знаешь, он доставляет мне такую радость, ничего больше в жизни не надо. Ну скажи, Джек, почему я должен рассказывать тебе о своих маленьких хитростях, шарлатанских делишках? Ты и так о них знаешь. К чему распространяться на эту тему? В конце концов, это довольно славные хитрости, абсолютно невинные и безвредные и…
— Я хочу знать о Голде.
Он подошел и присел на ручку моего кресла.
— Ну скажи на милость, Джек, к чему, как ты думаешь, мне припирать тебя к стенке? А?
Я не ответил, не мог. И еще не мог поднять на него глаз.
— Да, я знал все. И вовсе не говорил сейчас Голду, что он осел, как ты думаешь. Не пришлось. Я знал и применил одну из своих маленьких хитростей. Разве я не хочу, чтоб мой Джек был счастлив? Убери это мрачное выражение со своего лица, ну же! Скажи, разве я не волшебник? Разве Биттн не стер с лица земли вражескую крепость?
— Да.
* * *Я вернулся домой около восьми. Вбежал с улыбкой на лице, сказал, что все обошлось, что Голд передумал, что мы остаемся и что сейчас, немедленно надо пойти и отметить это событие.
Она встала, вытерла свой сопливый носик, и мы вышли в город. Вытаскивать ее, простуженную, в такую погоду на улицу было равносильно убийству, но я боялся, что, если не глотну сейчас спиртного, она поймет, что я притворяюсь, что изнутри меня сотрясает противная мелкая дрожь, как бывает с похмелья.
С неделю, а может, и дней десять я его не видел, и первое же выступление на радио привело меня в норму. Я передал привет капитану Коннерсу и на следующее же утро получил нагоняй от федеральных властей. Оказывается, обращаться к частным лицам в таких программах строжайше запрещалось. Я только рассмеялся, а днем пришла радиограмма с борта «Порт-оф-Коб»: «ЭТО БЫЛА ПРОГРАММА ТОРГОВЦЕВ МЫЛОМ, НО МНЕ ПОНРАВИЛОСЬ. С ПРИВЕТОМ ТЕБЕ И МАЛЫШКЕ. КОННЕРС». И я бегом бросился домой показывать ей радиограмму.
Я сделал несколько записей, три раза в неделю пел в опере, участвовал в еще одной радиопередаче и однажды проснулся знаменитостью, чей голос, имя, лицо и все остальное были известны любому от Гудзонского залива до мыса Горн. К этому времени начали приходить канадские и аляскинские газеты с рецензиями на передачу, фотографиями автомобилей и моими фотографиями. Затем пришло время включаться в программу Уинстона, и мы стали видеться каждый день. Особой необходимости в этом не было, но однажды вечером он заглянул ко мне в гримерную, как в старые добрые времена; к счастью, на улице тогда шел дождь, простуда у Хуаны не прошла, и потому она решила остаться дома. На концертах и представлениях она обычно не присутствовала и заходила за мной только к концу за кулисы, чтобы потом вместе отправиться домой. На этот раз меня ждала целая толпа охотников за автографами, и вместо того, чтобы выпереть, как обычно, их за дверь, я их впустил и терпеливо подписывал все, что они мне совали, и внимательно выслушал какую-то даму, которая долго и занудно рассказывала, как она добиралась сюда из Авроры специально, чтобы услышать меня, заставив его, таким образом, ждать. Когда мы наконец вышли, я извинился и сказал, что ничего не мог поделать, а затем добавил: