Андрей Мягков - Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина
Пальцы его предательски дрожали, лоб покрылся испариной.
В конверте находилась пухлая канцелярская тетрадь, завернутая в пожелтевшую от времени, потрескавшуюся на сгибах газету. Странички тетради были убористо заполнены неровными рядами разновеликих, в разные стороны разбегающихся букв.
На зефирной коробке фабричные реквизиты: Магаданская область, г. Магадан, кондитерская фабрика им. Л. М. Кагановича.
Сургуч был придавлен пятикопеечной монетой образца 1980 года.
Газета «Правда» от 17 октября 1992 года.
На титульном листе тетради три заглавные буквы: К. Н. Т.
«Ксения Никитична Твеленева», — прочитал про себя Мерин.
Он перевернул страницу.
1954 г. Декабрь. 31-е.
Ксюша, Ксюшень…
1955 г. 1 января.
Вчера хотел начать, в день твоего рождения поздравить — тебе 34 стукнуло — не смог: написал на листе имя твое — руки заходили ходуном, ни одной буквы не пишут. Выпили за Новый год, старый проводили, заснул, сегодня вроде ничего, не дрожат. Я ведь из Москвы недавно вернулся. В октябре. С тобой виделся. Вернее, ты-то меня нет, не видела, а я видел, я тебя в октябре увидел, 10 октября, вы с Анатолием шли по нашей улице, по Красной Пресне, к дому нашему подходили… Ты веселая, не изменилась ничуть, одиннадцать лет не видел тебя… Нет, опять не могу. Прости.
1955 г. 5 января.
Ксюша. Ксеночка моя. Вроде взял себя в руки, могу говорить с тобой. Одиннадцать лет уже не видел тебя — ходил, дышал, спал, просыпался, опять ходил — жил. Ничего. А 10 октября увидел — совсем мне крышу снесло: не сплю. Тогда и решил писать тебе начать, вроде мы опять вместе. Разговариваем. Вспоминаем. Не для тебя пишу — не тебе каракули эти. Себе. Тебе никогда не отдам, никому не покажу — счастье твое не порушу. Раз так случилось — так тому и быть. Одно только до смерти узнать бы: сама-то ты знаешь, что не со мной — с братом моим живешь? Или его за меня приняла. Никогда не узнать мне этого. Никогда…
1955 г. 6 января.
Ночью сегодня в первый раз с тобой встретились. Всю ночь хохотали. Одиннадцатое мая тридцать восьмого. Солнце, небо голубое-голубое. Ты ко мне первая подошла, помнишь? Я тебя и не заметил тогда. Ты подошла, говоришь: «Сколько времени?» А у меня и часов не было, не знаю сколько. «Не знаю, — говорю, — у меня часов нет». И пошли в разные стороны, вспомнила? Да? А потом мне навстречу военный, я говорю: «Товарищ майор, сколько сейчас времени?» Он на ходу достал часы из кармана. «Ровно, — говорит, — одиннадцать часов одиннадцать минут, парень, минута в минуту, они у меня точные. Повезет тебе скоро». И пошел дальше. Семнадцать лет прошло, а я как сейчас слова эти слышу, картавил он сильно. Я тебя догнал. «Девушка, — говорю, — одиннадцать-одиннадцать». Ты не поняла, помнишь? Остановилась. «Что одиннадцать?» «Часов», — говорю. «А два раза почему?» — «Так минут. Часов одиннадцать и минут тоже одиннадцать». Ты помолчала, потом говоришь: «Надо же, и число сегодня одиннадцатое. Одиннадцатое мая». И давай хохотать. И я за тобой. Мы так громко хохотали — люди останавливались. Не помнишь?
В ЗАГСе нас не приняли, не расписали — тебе восемнадцати не было. Мы ведь с тобой до сих пор не расписаны, вроде и не муж с женой. И в церкви не венчались. Может, за этот грех на нас горе такое?
Война нас врасплох застала, к ней мы готовы не были, да ведь? Я — не был. Говорят, кто-то знал, кто-то предвидел, предчувствовал… Я — нет. Тобой только жил. Тебя видел. Никого и ничего вокруг больше не было. Мы и не расставались, помнишь? Ночью, бывало, засыпали по очереди, чтобы не расставаться. Ты заснешь — я смотрю, любуюсь, краше ведь тебя никого нет на белом свете. Меня сон сморит, открываю глаза однажды — ты не спишь. «Ты чего не спишь?» — спрашиваю. А ты: «Не хочу. Сон нас разлучает». А утром видениями ночными делимся — не нахохочемся. Ты любила посмеяться. И я за тобой. Я ведь во снах своих коротких только тебя и видел, никак нацеловать не мог.
Недолго счастье наше с нами прожило, разлучила война. Но мне его на всю жизнь хватило. И сейчас только им жив. Таким, видать, было большим…
1955. 7 января.
Он тебя когда впервые увидел-то? Я ведь тебя долго никому не показывал. Боялся, что сглазят нас, наше счастье отберут. Он тебя впервые на Новый год увидел… 39-й как раз на смену 38-му шел… Я тебя тогда в первый раз домой познакомить пригласил. Ты еще, помнишь, не хотела. «Не пойду да не пойду». Как чувствовала. Помнишь? Ксюшенька, ты отвечай мне хоть иногда: помнишь ли, нет. Отвечай. А то ведь мне совсем невмоготу. Головой хоть кивни… не могу.
1955. 8 января.
Ну вот. Познакомил я вас. И начался этот кошмар, иначе не скажешь. Причем не только для меня. И для него. И для тебя тоже, я знаю. Особенно для тебя. Мы-то к путанице нашей привыкшие с самого раннего детства. Родители долго путали-путали, терпели-терпели, потом не выдержали: обрили Анатолия — он «младший» — наголо. Я с белыми кудрями до плеч, он — лысый. Не перепутаешь. Так до школы дотянули. А там другое началось. 1925 год — все в одинаковой форме и под одну гребенку: стриженая голова, на лбу челка. Эта обидная для всех обезличка обернулась для нас с Анатолием десятилетним триумфом. За нос водили всех, кого не лень. А по молодости не лень было никого: учителей, директора школы, завуча, приятелей, подруг и, что считалось высшим пилотажем, родителей. Сбоев не случалось. А ты, помнишь, как ты испугалась, когда увидела Анатолия? Я помню: побелела вся. Я подвел его, говорю: «Знакомься, брат мой, на пятнадцать минут меня младше». Ты обомлела, долго переводила взгляд то на меня, то на него. Потом говоришь… Помнишь, что сказала? Даже не сказала, а воскликнула, руками всплеснула: «Господи, как же вас люди различают?» «А ты не различай», — брат сказал. Мы тогда долго смеялись. При каждой встрече смеялись.
Ксюша, завтра я расскажу, что никогда тебе не рассказывал. Не проси, сегодня не могу. Устал очень. Я ведь говорю с тобой, а ты молчишь. Иногда только кивнешь — мне и это счастье. Кивай чаще, да? Устал. Голова что-то того… не варит. Завтра. Храни тебя Бог. Спокойной ночи. Я каждый раз крещу тебя перед сном. Крещу тебя.
1955. Февраль. 21-е.
Ксюшенька, обещал завтра, а вышло вон только когда. Заболело сердце. Врачей тут у нас нет, а оно болит и болит. К столу подойти никак. Только на спине лежал. Хорошо, что ты меня тогда не видела, а то бы, помню, стоит чуть горлу заболеть — выпей это, проглоти это, полощи этим, обмотай горло шарфом, шерстяные носки, градусник, на улицу ни-ни, может, «скорую»? «Неотложную»?.. Ах, какое время было! Это ж даже в сказках не бывает. А у нас было! Я тебе обещал рассказать про то, что никогда не рассказывал. Так вот. Мы с тобой уже, наверное, где, как вместе жили, комнату на «Соколе» снимали. Или на Арбате? Хотя нет, на Арбате позже. Тогда на «Соколе». Анатолий пришел как-то, тебя не было, бутылку спирта принес, сидит, выпивает. Потом вдруг поднимает на меня глаза, говорит: «Отдай по-хорошему». Я: «Толя, — говорю, — ты не пей больше, а то тебя не понять». А сам уже что-то неладное чую. Он свое: «Отдай да отдай», и все громче, трясется, желваки по скулам, кулаки сжал. И наконец: «Отдай Ксению». Я не поверил поначалу, думаю — шутит так спьяну. Говорю: «А ну-ка уходи! И не появляйся больше никогда в таком виде в наш дом». Он меня за грудки: «Отдай, мне без нее не жить». Отпустил, нож со стола и себе по руке: вжик. Полоснул. Кровь как из насоса лицо ему заливает. «Отдай, Христом Богом молю, отдай». Я тогда жестоко с ним обошелся. Взял за шиворот, за спину — он не сопротивлялся совсем — за дверь вытолкнул: «Пошел вон, — сказал. — Ты мне не брат с этих пор больше». Повернулся и пошел в дом. А из-за двери слышу его твердое: «Я тебя убью».
В следующий раз я его через много лет только встретил.
1992 г. Суббота.
… Вот, пожалуй, и все… Пожалуй… Всю нашу короткую жизнь вместе вспомнили. Потом свою долгую-долгую тебе рассказал… А ты, спасибо тебе, слушала. Не надоело. Теперь, наверное, закончу: голова совсем уже не держит память. Меня ведь после войны «врагом народа» объявили, когда в плену оказался. А как я туда попал? В плен этот. На передовой меня последний раз контузило. Около Куропат. В голову. И — все: два года почти, как вырубило. Как будто и не было совсем годов этих. И до сих пор ни дня из них не помню. Я ведь как уехал тогда от тебя, в сорок втором-то, тебя одну оставил, жива ли, беременна ли, нет ли — ничего не знаю. Воевать не мог. Дышать не мог. Жить не мог! Если б не Анатолий… мы с ним случайно встретились. Бывает же так: на войне встретиться. На передовой. Он-то меня и выходил. Я в его части остался воевать. Мы тогда отступали все время. Бой примем, яму выроем, мертвых туда сложим, земелькой присыпем и отступаем… Много таких ям нарыли. А потом меня контузило — это я помню, что-то шарахнуло в голову. Я лежу, думаю — убили, что ли? «Ну нет, — говорю себе, — ни хрена подобного, — да как заору: — Ксю-ю-ю-ша-а-а!..» Ору и, помню, голоса своего не слышу. И все. Дальше — хоть убей. Когда через два-то года глаза продрал — ничего понять не могу: где я, где бойцы мои, товарищи, где Анатолий… А немцы где? А где война? Тихотихо. В комнате лежу, на матрасе. Я на четвереньках к окну подлез — а там речка быстрая — и вдруг мне молния в голову: незнакомое все — речка, улица, дома, люди незнакомые ходят, комната, занавески на окнах, спичечная коробка на столе… Все незнакомое. Чужое. Так страшно стало. Я как закричу: «Ксю-ю-ша-а!», ты тогда не отозвалась. И никогда больше.