Далия Трускиновская - Секунданты
– На фиг он им нужен! – подытожил Карлсон.
– Да перестаньте вы! – Верочка встала и обняла обиженного Широкова. – Мало ли чего не проходили! Широков, объясни ему, пожалуйста. Он же не виноват…
– Все очень просто, – проворчал Широков. – Бунт декабристов вы хоть по истории проходили?
– Ну? – спросил Валька, не из приличия, а потому что действительно вспомнил этот бунт.
– Как декабристов сослали в Сибирь, в рудники, проходили?
– Перестань, – одернула его Изабо. – Валя не виноват, что ты в такие глубины закопался.
– Почти все известные и начинающие писатели были так или иначе связаны с декабристами, – уже успокаиваясь, сказал Широков. – Ну, которые тихо сидели, тех припугнули. А которые пошустрее или, не дай Бог, на Сенатскую выходили с пистолетиками, тех, естественно, в кандалы… Очень просто. Так Рылеева повязали, Одоевского, Бестужева-Марлинского, Корнилович чудом уцелел, допросами отделался. Кюхельбекер совершенно непонятно как за границей оказался, ездил потом по Европе и в голос кричал… да кто тут мог помочь?..
– Валентин, ты хоть одно имя узнал? – спросила Изабо.
– Корниловича, – честно признался Валька. – И «Думы» Рылеева помню. В девятом, что ли, классе… Скучные, правда.
– Ну вот, среди каторжан оказался молодой поэт Александр Пушкин. Его считали главной надеждой русской литературы. Но из стихов, поэм, прозы сохранилось очень мало. Рукописи и корректуры новых изданий пропали в Третьем отделении. До нас дошли клочки. В Сибири он много писал. Куда все делось – непонятно. Одни кусочки – то в альбоме, то в письме, то на полях чужой рукописи. Из ранних его вещей сохранилось немало, можно поверить, что он стал в Сибири настоящим поэтом…
– А проверить невозможно, – серьезно закончил Карлсон. – Ну, давай, читай, исторический экскурс окончен.
– Ладно. Итак, комната с простой мебелью в деревенском одноэтажном доме. На постели поверх одеяла спит ручной заяц…
Изабо и Валька переглянулись. Их сюрприз уже сох в укромном уголке, оклеенный кусками кроличьих шкурок.
– Александр стоит у окна, спиной к зрителю. На нем поношенный сюртук, панталоны заправлены в валенки. Мария сидит у накрытого скатертью стола. Она в черном бархатном платье с белым отложным воротником. Рядом стоят пяльцы с вышивкой. На столе корзинка для рукоделия. В руке у Марии несколько листков письма, которое она и читает вслух Александру. «Вчерашний бал австрийского посла удался на славу, – негромко читает Мария. – Графиня Долли была обворожительна. Я подошла к ней, мы шепотом обменялись несколькими словами. Зная, что я собираюсь писать к вам, она велела кланяться милым друзьям, которым она сочувствует всей душой». – «Бедная Долли, – перебивает ее Александр, – как сладко ей сочувствовать с блюдечком ананасного мороженого в одной руке и с бальной книжечкой – в другой!» – «Ты действительно не понимаешь, Саша, что для них это подвиг – на балу, где полно любопытствующих, говорить о нас и передавать нам поклоны? – спрашивает Мария. – Впрочем, если письмо бедной кузины тебя раздражает, я пропущу про бал…»
– Стоп! – Изабо захлопала в ладоши. – Широков, из какой тайги ты вышел? Кто так читает пьесы?
– Я так читаю.
– Но это же не пьеса, а рассказ!
– Написано у меня правильно, – и Широков показал ей страницу, – а читать мне интереснее так, я же не актер.
– Бог с тобой, продолжай.
– «Пожалуй, хоть и дальше пропускай, – говорит Александр, – ежели остальное в таком же духе…»
Широков исправно поминал каких-то исторически достоверных гостей на балу у австрийского посла Фикельмона, и Валька, естественно, отключился. Между его слухом и ровным глуховатым голосом Широкова как будто стенка выросла, и в какой-то миг оказалось, что Валька отгородился песней про южную ночь.
Песня словно тянула, вытягивала что-то с самого донышка души, и на оборотной стороне век нарисовалась странная комната. Она была вроде ящика с открытой боковой стенкой, обитого изнутри дорогой узорной материей с блеском, причем окон не было вовсе, ни одного, и Валька твердо знал, что в откинутой стенке их тоже нет. В ней была лишь невидимая дверь, тяжелая, отвратительная, с глазком, как в тюремной камере. А там, где в стене вполне могло быть окно, стоял спиной к Вальке невысокий щуплый человечек в сюртуке, обтянувшем узкие ссутуленные плечи, и в валенках. Он уткнулся лбом в турецкие огурцы узора. Кудрявые и сильно поредевшие его волосы отливали легким серебром.
Еще в комнате была женщина. Она сидела возле небольшого пианино, изящного, подлинно дамской игрушки, в полной гармонии с прекрасной тканью, с изящным столиком для рукоделия, но в совершеннейшем противоречии с глазком невидимой двери. Женщина была невысока ростом, в черном платье с большим белым воротником, в вязаной шали, ее черная коса была уложена на затылке, а длинные локоны на висках обрамляли взволнованное лицо. Очевидно, она только что плакала, и теперь осторожно промокала глаза платочком, боязливо поглядывая в сторону Вальки. Валька понял – боится, как бы не вошли. И еще понял, что именно он сейчас подсматривает…
На пианино лежали ноты. Двойной разложенный лист вдруг стал расти, занял все пространство перед глазами, и Валька прочел название над первым нотным станом. «Баркарола» – так было написано крупными буквами с выкрутасами, а сбоку меленько слова песни, не дававшей ему покоя уже который день: «Ночь весенняя блистала свежей южною красой…» Вполне возможно, что за стенами этой обреченной и запредельной комнаты была сейчас ночь, но уж никак не южная. Какой же тут, к бесу, юг, если валенки и шаль на зябких плечах, если нарядная ткань на стенах не спасает от яростных сквозняков?
– Я не могу слышать эту песню… – сказал тот мужчина в сюртуке.
– Я все понимаю, Сашенька, – ответила женщина.
– Но ты спой, – вдруг попросил он.
И тут стали таять загадочные нотные закорючки, остался только лист, он тоже куда-то исчез, рухнула стенка между Валькой и теми, кто слушал занудное сочинение Широкова. Теперь и у него в ушах звучал рассудительный голос.
– «Не могу же я вовсе без книг обойтись, – говорит Александр. – Приучен читать, душа моя, притом же, читая пренудное сие сочинение, внутренне я веселился, потому что скушнее написать невозможно». – «И только ради этого?» – спрашивает она. «Только ради этого, – отвечает он. – Еще несколько времени – и попрошу я, чтобы мне прислали Четьи-Минеи, чтением которых я развлекался зимой двадцать четвертого года. Но тогда ко мне был приставлен святой отец, дабы я от сей книжицы не уклонялся. А ныне чтения от меня требуешь ты, душа моя, и я даже не могу подпоить тебя ромом, как того монашка…»
Валька посмотрел по сторонам – Широкова не перебивали, но и удовольствия его пьеса никому не доставляла.
– «Ты теряешь чувство меры, мой друг», – заметила Мария. «В том же я могу упрекнуть и тебя». – «Меня?» – испугалась она. «А кто иной постоянно мне напоминает, что я сижу в этой проклятой тайге без дела, что я позабыт всем миром, что бездарные писаки заполонили петербургские альманахи, и ты же еще спрашиваешь меня, не желательно ли мне подержать в руках такой журналец! А время меж тем идет, и более десяти лет я не видел ни одной своей строки ни в журналах, ни в альманахах, только в наших блуждающих тетрадках, которых хорошо коли шесть штук наберется. А господ читателей – хорошо, коли вчетверо больше, считая грудных младенцев!..»
Широков замолчал, выпил с полчашки кофе и продолжал читать этот скучный, невзирая на восклицания, разговор.
– Мария ничего не ответила и лишь поднесла платок к глазам. Александр стремительно подошел к ней, опустился на колени и взял ее руки в свои. «Прости меня, – сказал он. – Это просто меня гнетет безысходность. Когда человеку в расцвете творческой поры предоставлены три права: выть от смутной тоски по лучшему миропорядку, заниматься самобичеванием или же ковырять в носе…»
– Стоп, стоп, враки! – закричала Изабо. – Тут ты загнул! Насчет ковыряния в носе – это тебе не пушкинский афоризм!
– А все остальное – из этого самого Пушкина? – удивленно спросил Валька.
– Мы не знаем, что говорил в Сибири Пушкин Марии Волконской, но этого он сказать ну никак не мог, – ответила ему Изабо. – Это сказал совсем другой человек. Анатолий думал о нем, когда писал пьесу, вот его афоризм туда и попал.
– Его там нет, – возразил Широков и в доказательство предъявил машинописный лист.
– Ты думал, иначе мы не догадаемся, кого ты вывел в образе Пушкина? – спросила Изабо.
– Нет, не то… Я проверял реакцию, что ли… Я писал эту пьесу и воспроизводил на внутреннем магнитофоне интонации Чеськи. Ну, мне нужно было, чтобы они естественно возникали в пушкинском монологе…
– Возникли, – сказала Верочка. – Даже не по себе стало. Я смотрела, слушала и не понимала, зачем вообще Изабо затеяла этот балаган! С пьесой и тортом! А потом до меня дошло, насколько это смешно… и вообще…