Михаил Литов - Улита
Она приблизилась и робко прикоснулась ко мне пальчиком, но я был пустотой, ее пальчик попал в никуда. Улита отодвигалась, отдергивала руку, затем снова протягивала ее и трогала меня, разумеется, с прежним успехом. Несколько раз она, войдя в раж, ткнула кулаком. Нет, она не хотела меня бить и гнать, это вышло у нее от испуга, растерянности, от всей небывалости ситуации. К тому же за меня были заплачены немалые деньги, так что в некотором смысле она проверяла не мою индивидуальность, а качество работы похоронного агентства.
Судя по всему, она осталась довольна этой работой, а вот меня мое новое положение мало обрадовало. Я, можно сказать, уже свыкся с мраком небытия, я ничего не имел в нем, а следовательно, ничего не имел и против него. Теперь же у меня появлялись довольно странные, прямо скажем, неопределенные и, скорее всего, сомнительные с точки зрения разума обязанности. Я должен фигурировать перед Улитой. К чему мне это? Предо мной не стояла даже задача пугать ее, например, испусканием громких и жутких вздохов намекать, что я ужасно недоволен своей участью в потустороннем мире, что вышла, скажем, какая-то неувязка с захоронением моего праха и я очутился в бесприютной астральности, брожу неприкаянный и не упокоюсь с миром, пока оставшиеся на земле не исправят ошибку. Весь этот замечательный литературный потенциал и арсенал был у меня отнят, я был ничто, к тому же в моей едва начертанной голове царила невероятная путаница.
Я ничего не знал о небытии, откуда явился, и ничего вразумительного не рассказал бы о своем не слишком-то коротком земном пути. Я был само отсутствие желаний, потребностей, ясных воспоминаний и какой-нибудь здравой философии. Вернусь на минутку к рассуждению об упокоении с миром. Для чего мне желать его, если оно ничего не значит, а тем самым мало отличается от того, что представляло собой мое вынужденное облачное существование? И все же в моей голове властвовала путаница - это было, так сказать, действительное положение вещей. Значит, все-таки что-то было! И тут невыразимый стыд охватил меня, потому что я в сущности жаждал облечься плотью. Для чего, это другой вопрос, не первостепенной сейчас важности. В конце концов рядом была Улита и мое попадание в разряд вынужденных сообщаться с нею сущностей поневоле склоняло меня к разным желаниям, а она, между прочим, отошла в сторону, присела на краешек кровати и задумалась, явно ожидая какого-либо разрешения ситуации. Поскольку в праве на перемещения агентство не отказало мне, я осторожно приблизился к ней, и теперь всего в полушаге от меня белели ее шея, руки, ноги. Разрешением ситуации это не было, а вот в том, что я незаметно для моей подруги перебираюсь в царство протеста, бунта, анархии, в низовой мирок, где всякая нежить трепещет и бьется в яростном стремлении стать повыше, воплотиться, сомневаться не приходилось.
Впрочем, ничего нового в этом состоянии, в этой неразберихе чувств и чаяний для меня не было, все это я испытал и при жизни. Я больше не отражался в зеркале, но во мне как в зеркале отражались все пройденные моим сознанием пути. Я узнавал эту похожую на схватку путаницу возможного и невозможного, при которой действительность оставалась лишь бессильным наблюдателем. В моей жизни меня немало помучили признания возможными тех или иных явлений, которые тут же представали, как бы с другой точки зрения, невероятными. Не однажды я говорил себе, что счастье возможно, чтобы тут же признать его решительно невозможным. Но это просто самый удобный и понятный пример. На самом деле о так называемом счастье я никогда всерьез не думал, имея тупую действительность, действительность-обличительницу, которая стояла чуточку в стороне (читай: во мне) и тонко, презрительно усмехалась на все порхавшие под сенью моего дома фантазии. Не скажу, что неисполнимыми фантазии нарекала именно эта действительность, нет, тут вступал в дело другой механизм, действовала другая сторона возможности, но действительность была постоянной свидетельницей моих взлетов и неизбежно следовавших за ними падений, и проклинал я прежде всего ее.
Наивными выглядят исповедальные выкладки призрака, впрочем, прошлая жизнь всегда представляется наивной. Наивность, это, в сущности, некий даже орган, я убедился в достоверности такого умозаключения, став облаком, убедившись, что мне в сущности негде содержать ни наивность, ни даже что-нибудь попроще. Всего лишь мимолетным вихрем проносились сквозь меня мысли и чувства. Поэтому я могу вспоминать и рассказывать все что угодно, не опасаясь и не стыдясь того, что выгляжу смешным. Если меня и охватывал стыд, то он все же оставался отвлеченностью, чем-то, что ничего не меняло, как не могло изменить меня мое стремление и желание воплотиться.
Когда меня - подразумевается моя прошлая жизнь - мучило сознание внутренней пустоты, моего чуть-чуть прикрытого провала в ничто, на каком-то пределе, как бы уже в невыносимом обморожении, вдруг резко наступала оттепель, некий толчок пробуждал во мне беспредельную ясность и я четко, как пуля в затвор, задвигался в потребность облечь ту пустоту плотью. Порыв, конечно, был сумасшедший и предполагал что-то несбыточное, а вместе с тем я ощущал себя так, как если бы без иной жизни, связанной изнутри новой плотью, все сущее теряет для меня всякий смысл. Этого скрадывания пустоты, обрастания ее плотью требовала вся внезапная ясность, вся предельность моего существа. И по ясности, по окончательности это было похоже на открытое и не подвластное никакому вмешательству извне уразумение собственной смертности, и я, естественно, не питал надежд на действительно другую жизнь с этим новым оплотнением, но в то же время невозможность продолжать существование без него была такой же, как невозможность добыть где-либо эту самую новую плоть, - не только предельной ясной, но и исключительно взыскующей.
Обитание в доме было моей главной действительностью, и я в умоисступлении выбегал на улицу, надеясь подобраться, спасения ради, поближе к воображаемому. Прежде всего, я не мог оставаться в пригороде, где мою драму не украшали соответствующие декорации, и ехал в город, спешил на самые его красивые улицы. Я понимал, что ищу новых знакомств, встречи с новыми, необыкновенными людьми. Мечта внутренне облечься некой плотью там, на улицах, не разрывала мое существо изнутри, как это было в безысходности дома, а бежала впереди, между старинными домами, манила меня видениями, в которых уже не я метался в бесплодных поисках, а мне навстречу само собой выдвигалось то, чего я столь страстно домогался. Но эти видения были пострашнее творившегося у меня на душе, поскольку я и в кручине мог, по крайней мере, двигаться, сворачивать в переулки, пить чай, кофе или вино в забегаловках, они же, приближаясь, внезапно с чудовищностью последнего несчастья рассыпались и рассеивались, оставляя мне чувство вины. А отчего бы я чувствовал, что рассыпаются они по моей вине, если бы в них не заключалось нечто действительное, даже, может быть, что-то более реалистическое и натуральное, чем я сам? Значит, их живое, если и вовсе не одушевленное начало, разветляющееся на некие персоналии, находилось тут, в непосредственной близости от меня, а я обошелся с ним неосторожно, какой-то небрежностью заставил его отступить и спрятаться. Обнаженное в этих видениях было округло, прекрасно, совершенно и притягательно желтело в неожиданно сгущающихся даже среди дня сумерках. В растерянности я узко, не умея охватить явление во всей его полноте, бормотал себе под нос, что это обнаженное и желтеющее не может быть домом, деревом или собакой, не символизирует красоту как таковую, а отвечает моей одинокой и замшелой потребности в человеческом.
Я очень стыдился этих похождений в безвременных сумерках. Об этом стыде я и умолчал, когда исповедывался Улите накануне своей гибели. По всем признакам выходило, что ищу я человека, а раз уж виделось что-то округлое и плавное, речь шла, стало быть, о женщине. Меня удивляло, что в минуты, когда моя голова шла кругом от созерцания внутренней бездны, неизбывной пустоты, я вдруг всем своим существом устремляюсь на поиски женщины. Но в видении, судя по тому, что я успевал разглядеть по мере поступательного приближения таинственных и прекрасных форм, заключалась такая сила, что я предчувствовал свое полное самозабвение, какую-то будущую немыслимую самоотверженность, в общем, только приблизилась бы она, та женщина, уж я бы тогда раскрепостился сполна в любви и свободе. Но я уже говорил, что ей никогда не удавалось приблизиться. Может быть, весь смысл этих видений только и был что в указании на цель моих поисков. Мне объяснялась надобность искать красивую, совершенную незнакомку. Приключение! Не знаю, что последовало бы за его успешным завершением и как могла женщина, даже в самом деле совершенная, оградить меня от всех тех душевных мук, которые я терпел. Боюсь, далеко не в этом проблема. Разве неустранимое отличие реальной женщины от той воображаемой прекрасной дамы, которой всякие псевдорыцари слагают гимны, не лишает мои поиски сакрального смысла, не низводит мою беготню на уровень чего-то кобелиного? - спрашивал я себя и тут же впадал в дикое раздражение.