Михаил Литов - Узкий путь
- А у тебя есть десять тысяч? - с преувеличенной небрежностью бросил Конюхов, сдержанно негодуя, что у Червецова деньги есть, а у него нет.
- Значит, ты согласен? - не смог сдержать идейной радости Червецов.
- Мне нужны деньги, - просто и дружески признал Конюхов.
- У меня на счету много денег.
- Что-то не торопятся их тебе отдать, - возразил писатель.
- Ты знаешь почему. Но десять тысяч мне выдадут сразу, без разговоров... эти люди поймут мою свадьбу, мою новую жизнь и хоть сегодня выдадут. Мне даже на водку дают, а тут такое дело! Я скажу Наглых, а он нажмет на Фрумкина, и тот выдаст, куда он денется? Я раньше мог сколько угодно попросить у Сироткина, так сказать, в счет будущего, а будущее у них незавидное, они еще будут скрежетать зубами и корчиться, как в аду на сковородке, но денежки мне все до копейки выплатят, потому что правда на моей стороне... Только сам знаешь, в каком теперь дерьме этот Сироткин, он, наверное, и забыл, что я у него брал... однако я все равно верну, я за честную игру, честных правил партнер...
О Сироткине Конюхов слушать не желал.
- Трудную задачку ты мне подкинул, - перебил он и начал что-то смутное о Кнопочке, чтобы по крайней мере на нее символически излить раздражение; а к тому же она, в случае червецовского успеха, ничего ему, Конюхову, не заплатит, с ее стороны от пирога не достанется ни кусочка, это определенно; но тема была скользкая, и Конюхов говорил неясно.
- Так ты берешься? - снова не выдержал Червецов.
- Попробую...
Червецов проглотил слюну и удовлетворенно крякнул. Ему представлялось, что Кнопочка уже в его руках, а Конюхов не понимал, что этот малый нашел в Кнопочке, но немного завидовал ему, потому как у него была цель впереди.
***
Конюхов решил наведаться с Червецовым к Марьюшке Ивановой, у которой, как он слышал, в очередной раз гостила Кнопочка, и на месте оценить червецовские шансы. Писатель, оторвавшийся ради жены, Сироткина и теперь сумасбродной идеи Червецова от литературных трудов, был в настроении, в каком делаются злые дела, причем со ссылками на отчаяние, на жгучую потребность выгод, на необходимость капитального ремонта судьбы. И всегда в основании такого настроения буйно, страстно и болезненно проживает вид на воспоследующее тотчас за содеянными под его влиянием делишками раскаяние, душа как бы выкрикивает мысль: необходимо сделать гадость, тогда пробьет час покаяния, будет великая встряска! будет перестройка! увидятся новые зори! страдание очистит!
Червецов, чтобы не являться с пустыми руками, купил вина. В глубине души Конюхов мало верил в успех предприятия, но сладкая надежда получить десять тысяч толкала его во всю эту глупую мешанину. Они шли к Марьюшке Ивановой, а ему казалось, что они все идут и идут к отдаленной цели городского пейзажа, или в окрестности города к бескорыстно открытой душе природы, или в Треугольную рощу, где он должен будет задумчиво взглянуть на вдохновляющие виды, воззриться на лик матери-земли и произнести проникновенную речь. Вместе с тем он словно бы и смотрел уже в даль, сквозь дома, трамваи и прохожих, и видел, что именно сулит ему успех дела. А задумчивость и проникновенность при этом нужны, чтобы скрыть истину от Ксении: в случае удачного поворота событий для нее-то ведь, полагал он, все обернется далеко не лучшим образом. В плотном свете десяти тысяч образ жены тушевался и вовсе таял. Рушился ореол таинственности. За годы супружеской жизни радости обладания женой несколько потускнели и из того, что теперь ретроспективно виделось ему дневной жаркой и потной животностью, перекочевали в ночную романтическую чувственность, Ксения стала в его глазах ночной красавицей, чем-то вроде серебристого лунного сияния. Но десять тысяч отменяли ночь и его мужскую силу вожделения, похрустывающую суставами и залитую потом, бросали совсем на другое. Что такое десять тысяч? Это независимость, свобода от каждодневной борьбы за существование; желание ошеломить Ксению или Сироткина тоже отменялось, сейчас, когда его вела надежда, пусть даже вела через глупость и пошлость, он хотел только побыстрее выкарабкаться, позабыть о нужде, засесть там, в загородном доме, и писать, писать... В конце концов Червецов всего лишь злополучный наивный мальчик, поверивший, что женитьба на Кнопочке спасет его от пьянства и одиночества, а его обещание вознаградить внушительной суммой - это даже и бравада чудом разбогатевшего мальчика... но почему же не помочь? и почему бы не брать десять тысяч, если это сулит освобождение? Пусть он возьмет их на условиях не слишком красивых и порядочных, зато потратит с пользой, на людское, вообще всечеловеческое благо, на истинное дело, он погрузится в работу с головой, он отринет все, кроме литературы, и в этом достигнет святости. Как если бы глядя в даль, Конюхов ясно видел, что Ксения перестанет, собственно говоря, быть ему нужна, когда у него появятся десять тысяч, а если ее оставить, она, как пить дать, скажет: отдай деньги мне, я обновлю свой гардероп, а ты себе еще заработаешь. Эта мысль, это сознание чего-то еще не сделанного, что еще вполне можно предупредить, переиначить, отмести, но возможного при особом стечении обстоятельств, даже допущенного уже в мыслях, смущало и пугало его куда больше того факта, что он неотвратимо посвящался в глупость и отвратительную возню, что он не только дал согласие, а уже шел к Марьюшке Ивановой с вином, собираясь разыгрывать жалкий фарс.
Его подвигала не жадность, не единственно жажда свободной, избавленной от посторонних забот творческой работы, а еще и снующая, крошечная подсказка к мысли, что Ксения сознательно, своим поведением, предопределила его выбор. Воображая лицо жены изумленным, постаревшим, сморщившимся от досады, когда она узнает, что больше не нужна ему, потому что у него появились деньги и их хватит до конца его дней, он испытывал не стыд, не ощущение неправдоподобия и унизительности такой ситуации, а тихое и как будто даже почетное предвкушение удовольствия сквозь жалость, какое-то будущее сознание, что он подвергает мучению и поруганию, в довольно, впрочем, скромных масштабах, самое любимое, самое беспомощное, самое трогательное для него существо на свете. Да, она перестала существовать в его сознании как человек. Человек не стал бы столь грубо позориться, изменять с каким-то Сироткиным. Она как бездумная кошка, та готова забыть о хозяине и с мурлыканьем тереться о ногу того, кто поманит ее лакомым кусочком.
- Эх, жалость, жалость! - унылым напевом воскликнул забывшийся писатель. - Для чего нам жалость... почему мы жалеем людей, даже не зная, что творится в их головах, что они думают о нас? Казалось бы, понять легко... насилие... не надо никакого насилия, никогда и ни в чем, изгнать всякое насилие... а мы говорим о другом и поступаем иначе!
Червецов посмотрел на спутника с какой-то дикостью, не понимая, как могут быть отрывистые слова, пылко кидаемые в воздух писательскими устами, связаны с целью их пути.
- Насилие! насилие! - повторял Конюхов. - А мне иногда до слез жалко, обидно и страшно, что наш мир так устроен и что люди не научились избегать насилия.
- Я, что ли, насильничаю? - наконец удивился вслух Червецов.
- Я не говорю о тебе конкретно, я обо всех и о тебе в том числе... Не понимаю человека, который совершил убийство, а потом в состоянии спокойно чувствовать свои пальцы, пальчики своих ног, мизинчики, и на что-то указывать, как ни в чем не бывало, указательным пальцем, или смотреть в зеркало на свои уши. Кошку, вообрази себе, кошку, беззащитное и доверчивое создание, просто так, ни за что, удовольствия ради могут ударить, схватить за горло, даже убить.
- Бог - есть? - спросил Червецов, насупившись.
- Не знаю. Над этим вопросом люди всегда мучились и никогда не могли решить.
Червецов продолжал:
- Если Бог есть - он во всем виноват. Вот тоже тема: мол, люди всегда мучились... а где конец? и какой толк?
- Поговорим все-таки о кошке, - с приливом новых красок вспыхнул Конюхов. - Привести себя в пример я постеснялся бы, мне ой как далеко до идеала душевной доброты, но я, если бы у меня была кошка, я бы, ей-Богу, носил ее на руках, няньчил как ребенка. Очень люблю! Я говорил Ксенечке: давай заведем кошку, это не пошлость, это благородная страсть, приведенная в равновесие и гармонию, а сидеть и смотреть на кошку, как она двигается, моется, как закидывает лапку за ухо, чтобы нигде не оставить грязи, натуральная медитация. Но она животных на дух не переносит, не пугается, не брезгует, а просто как бы сама по себе несравненно выше их, и все тут, вопрос исчерпан. Она морщилась, едва я заводил этот разговор, и мне пришлось терпеть без кошки. А с кошкой я, наверное, стал бы другим человеком. Я бы не раскормил ее, не сделал из нее пузыря, а с гордостью трогал бы ее нежные и хрупкие косточки и смотрел, как она укладывается, сначала сваливает зад, а потом вся сворачивается в клубочек и спит. Вот обстряпаем твое дельце, я получу причитающееся мне - обязательно заведу кошку! - неожиданно вырвалось у писателя бойкое пение во славу будущего, и он захохотал, чтобы скрыть смущение.