Екатерина Лесина - Серп языческой богини
– Она… другая… моя бабушка, она говорила, что… не надо на остров. Калмин камень.
– Что вы сказали?
– К-калмин камень. Так называла. Бабушка.
– Ну да, говорящее название. Знаете, кто такая Калма?
А глаза у Лизаветы выразительные, яркие, голубые.
– Это богиня смерти, которую некий герой заточил в каменном доме. И люди очень долго жили. А потом герой понял, что в долгой жизни нет счастья… ни в чем нет счастья. Берегите свое, Мария, если получится.
Лизавета положила ладонь на живот, а Маняша вдруг сказала:
– Хотите, я вам мазь сделаю, чтоб ноги не болели? Меня бабка научила.
Так было установлено перемирие.
А потом началась война.
Про нее сказал Маняшин троюродный братец, бедовый бездельный человечек. Он приплыл на отцовской лодке и, загнав ее на самые камни, нисколько не расстроился. Братец спрыгнул в воду и побежал к берегу, размахивая на ходу руками.
– Война! – кричал он. Но чайки кричали громче, и потому все решили, что ослышались.
Какая война? Лето ведь. Солнце.
А братец добрался-таки до берега, встал, согнулся, упираясь широкими ладонями в колени. Дышал он часто, быстро и все повторял:
– Война началась… война… вам… велено… велено вам… – так и не сказал, что велено, но вытащил из-за пазухи сложенный вчетверо лист и сунул завхозу.
Маняша запомнит этот лист, такой белый, с заломами, словно шрамами, с темными буквами и темными же пятнами не то чая, не то табака. Завхоз будет долго пялиться, шевелить губами, точно не способный понять написанное, а потом передаст бумагу дальше.
Из рук в руки…
А в Маняшином заледенелом сердце одна мысль останется: не надо было на Калмин камень ходить.
Не надо!
Сборы будут недолгими. Все вдруг словно позабудут и про пещеру, и про ящики, в ней оставшиеся. Не то чтобы они станут вовсе не важны, скорее уж надобность в них отпадет до окончания войны.
– Недолго… на месяц… два… до зимы… – люди успокаивают друг друга, но Маняше нисколько не спокойно. Она пойдет на гору, заглянет в черную опустелую дыру, вдохнет ее вонь и попросит:
– Они ж не нарочно!
Темнота не ответит Маняше. Зато на горе появится Лизавета. Она будет подыматься медленно, то и дело останавливаясь, разминая темными пальцами распухшие колени, точно желая вылепить из них другие, здоровые.
– Вижу, и вас сюда тянет? – Лизавета остановится в отдалении. – Вы, верно, полагаете, что война началась из-за раскопанной могилы?
Маняша пожмет плечами, страшась выдать мысли. Ей не хочется, чтобы Лизавета смеялась. Но та не смеется.
– Суеверия в какой-то степени закономерны. А такое событие, как война… R нему привяжут многое. Комету. Астероид. Катрен Нострадамуса. Или археологические раскопки. Все значимые и незначительные события сплетут в одну сеть символов. Но эта сеть – искусственное образование.
Ее неторопливую речь Маняша понимала с трудом. Вот вроде бы слова знакомые, а когда вместе, то и непонятные.
– Войны случаются сами по себе. Безотносительно могил. – Лизавета зябко повела плечами, хотя стояла жара.
Жара-жара, но сыро тут. И сквозняком из дыры дышит. А комаров вовсе нет. Вот в доме есть, а тут нет… а комары – они везде ведь и только с самых гиблых мест уходят.
– Эту могилу открывали и раньше. Не воры. Монахи? Разбойники? Рабочие, которые строили склады? Мы нашли великое множество вещей, в основном мелких, не представляющих особой ценности, зато принадлежащих самым разным эпохам. И если так, то… почему война теперь?
Маняша не знала ответа.
Дыру все-таки прикрыли досками, накидав сверху земли. Идея принадлежала завхозу. Он волновался не столько за кости, сколько за оставленное подотчетное имущество, список которого хранил в нагрудном кармане. Отплывали в тишине. И Маняша, отбросив стеснение, взяла Гришеньку за руку, а тот не стал отталкивать ее ладошку. Что-то изменилось.
Война пришла.
Война осталась надолго. Рокочущее самолетами небо. Далекие взрывы. Скрип радиоточки, сквозь который пробивается голос. Он вещает об отступлении и героизме, но Маняше страшно от слов, как никогда прежде.
Братца забрали на войну. Всех почти забрали, а деревенские бабы, мигом постарев, заговорили о том, что надо бы зерно прятать. От кого прятать – не уточняли.
Хоронили в лесу, выкапывали ямы, выкладывали соломой для сухости и закидывали сухостоем. Носили мешки на плечах – коней забрали еще раньше, чем мужиков.
– Ниче, – Маняшина мамка свела корову на болото. – Как-нибудь да сживем.
О том, что немцы идут, сказал мальчишка из соседней деревни. Он прибежал, запыхавшийся, раскраснелый, и долго не мог говорить, только руками дергал, указывая куда-то в лес.
Поняли и так.
– На остров иди, – сказала Маняшина мама, вцепившись в руку. – Иди и там сиди, пока оно… пока тут… схоронись.
Маняша не боялась немцев, да и не верила, что они тут надолго. Завтра или послезавтра придут наши, ведь радио говорит о кровопролитных боях…
– Иди, иди, – мать волокла Маняшу к берегу, где в желтеющих камышах скрывалась лодчонка. – Тут посиди. А я хлебушка принесу. Сальца. Как-нибудь, доченька, да выживем.
И мама расплакалась, а когда она плакала, то Маняшино сердце сжималось от боли.
– Не плачь, мамочка! – попросила она. А мама лишь обняла и тотчас отпустила, велев строгим голосом:
– Сиди тихо!
Маняша сидела, точнее, лежала на дне лодчонки под дедовым рыбацким плащом, от которого воняло и рыбой, и табаком, и немытым телом. Лодочка покачивалась, скребла килем каменистое дно. Шелестел камыш. Холодало.
Мама появилась ночью. Она, как обещала, принесла половинку сырого хлеба, сало прошлогоднее с толстою шкуркой и еще кусок сухой деревянистой колбасы. Сунув все, зашептала:
– На острове прячься! Ты про дыру говорила? В ней и прячься!
Мама широко перекрестилась и заговорила, вываливая все то, от чего Маняша скрылась. Про старую собаку, застреленную смеха ради. Про то, как ходили по домам, трясли вещи, искали золото и коммунистов. Про то, как грозились стрелять и вешать, а потом нашли самогон…
– Мужики, – сказала мама, платочком вытирая сухие глаза. – Все одним миром мазаны…
А Маняше вспомнился Гришенька, который обещал писать и вернуться, потом, после войны. Тогда и свадьбе быть. Маняша дождется, и права мама – лучше на острове.
Там тихо.
Странно.
Сонные дни и долгие ночи. Повторяющийся сон, хотя снов Маняша прежде не видела. Она идет по снегу. Вязнут ноги. А сзади как будто следов нет, зато есть впереди. Маняша наступает, и след стирается.
Эта дорога бесконечна, как сама война.
Лизавета появилась в феврале, на третью зиму. Паскудный, волчий месяц, когда небо звенит от мороза. Снег становится острым, как стеклянная пыль. И дом выстывает. Маняша боится топить днем или ночью, ловит сумерки, скармливая старой печи дрова.
В сумерках дым не виден.
Но все равно страшно – вдруг да найдут?
На Калмин камень приходили трижды, и Маняша научилась слушать остров, различать голоса ветра и снега, скрипучих деревьев и холодных волн. Но Лизавету услышала лишь тогда, когда хлопнула дверь, впуская вьюгу. На пороге появилось нечто лохматое, страшное.
– Не пугайся, – сказало оно сиплым голосом. И откинуло капюшон. – Это я. Елизавета.
Маняша ее не узнала. Сначала. А потом, конечно, поняла, что и вправду Лизавету видит. Досталось той крепко. Некрасивое лицо ее сделалось вовсе уродливым. Темная кожа приобрела желтушный оттенок, щеки и глаза ввалились, а нос вытянулся этаким клювом.
Лизавета стояла, покачиваясь от слабости, и Маняше пришлось раздевать ее, распутывая слои рванины, которые Лизавета накрутила на себя.
– Там совсем нечего есть, – пожаловалась она, оставшись в грязной заскорузлой рубашке, которая присохла к спине. Сквозь ткань проступал горбатый хребет и острые ребра. Лизаветины руки стали тонки, а локти – заострились.
– Совсем нечего… – она заплакала, не вздрагивая, но сотрясаясь всем телом. – И он умер… все умерли… смерть идет.
Маняша усадила ее за стол, налила мучной похлебки и почти силой заставила проглотить первую ложку.
– Я говорила, что война не имеет отношения… не знаю. Уже ничего не знаю! Это все настолько страшно, а тут… тут я была счастлива.