Последняя Мона Лиза - Джонатан Сантлоуфер
Ассистентка, молодая женщина лет двадцати, в толстых очках и мешковатом свитере, подняла голову, быстро и неуверенно улыбнулась мне и тут же вернулась к работе.
Кьяра вручила мне бланк запроса, который я заполнил в точности как советовал Кватрокки: Гульермо, Мастера Высокого Возрождения. Библиотекарша внимательно прочитала запрос и передала его Рикардо. Когда тот, прихватив с собой сеточную тележку для книг, удалился в хранилище, Кьяра продолжила интервью: бывал ли я раньше в Италии? есть ли у меня здесь друзья или родственники? надолго ли я приехал? После чего она предложила мне устраиваться поудобнее за длинным столом – где больше нравится – и провожала взглядом, пока я шел к своему месту. Место я выбрал так, чтобы сидеть лицом к ней, но как можно дальше. Мне почему-то хотелось спрятаться – желательно, ото всех.
Устроиться поудобнее не получилось, хоть я и попытался: мне вот-вот предстояло узнать, существует ли этот дневник на самом деле, и эта мысль держала меня в тревожном напряжении.
В зал вошли двое мужчин и сели на другом конце стола: обоим за тридцать, оба в очках, один с коротко подстриженной бородой, другой с усами, эспаньолкой и «хвостиком» на затылке.
Чтобы чем-то занять себя, я достал ноутбук и включил вилку в одну из розеток на столе. Потом откинулся на спинку стула, непроизвольно начал барабанить ногтями по столешнице – и тут же перестал: звук получился гулким, и все в комнате оглянулись на меня. Я виновато улыбнулся им, потом закрыл глаза и вспомнил свой домашний «алтарь» в Бауэри, годы напряженного расследования этой истории вокруг прадедушкиной кражи – теории без выводов, вопросы без ответов. Услышав звук приближающейся тележки, я открыл глаза и увидел, что Рикардо везет в мою сторону длинную плоскую коробку из белого картона. Он выложил коробку на стол передо мной и откатил тележку в сторону.
Несколько секунд я смотрел на нее, затем дотронулся, как будто не веря, что она настоящая. Потом поднял крышку.
В коробке лежала стопка картонных папок, надписанных аккуратным почерком: «Высокое Возрождение во Флоренции», «Раннее Возрождение в Сиене», «Заметки по маньеризму». Несомненно, Гульермо был очень обстоятельным исследователем. Я вынул из коробки одну папку, вторую, третью, четвертую… стопка папок на столе все росла. Выложив еще несколько, я увидел ее – синюю тетрадь, перетянутую грубым шпагатом. Я судорожно вдохнул и украдкой поглядел перед собой, затем вбок: Кьяра изучала какие-то документы, Беатрис сортировала карточки в каталоге, а оба читателя, обложившись книгами, печатали что-то у себя в ноутбуках.
Я поставил крышку коробки на одну из библиотечных подставок для книг, закрывшись ей, как щитом. По бокам от него я воздвиг небольшое укрепление из папок, изо всех сил стараясь, чтобы эти действия казались непреднамеренными. После этого я вынул из коробки тетрадь и развязал бечевку. Обложка истрепалась, и я перевернул ее, как мог, осторожно. Бумага была не разлинованной и немного пожелтела.
Внизу первой страницы я увидел подпись, сделанную карандашом, аккуратным мелким почерком: Винченцо Перуджа.
Потянувшись к своему рюкзаку, я достал отксерокопированный образец подписи прадеда, сделанной на обороте полицейской фотографии. Приложив образец к тетрадной странице, я сравнил его с почерком в дневнике. Почерк был одинаковым.
Под подписью Перуджи тем же мелким почерком были выведены слова: La mia storia.[13]
5
21 декабря 1914
Тюрьма Муратэ, Флоренция, Италия
«Non ho dormito in molte notti…»
Я не спал много ночей.
Матрас тонкий. Переворачиваясь, я каждый раз чувствую каменный пол. В камере очень холодно. Штукатурка на стенах отсырела. Тюрьма не отапливается. Одеяло у меня потертое и колючее. Я хожу туда-сюда, чтобы согреться. И считаю шаги. Шаги делаю маленькие, ступня к ступне. Шесть шагов в ширину. Девять в длину.
Умывальника здесь нет. Туалета нет. Раз в неделю можно помыться в душе. Одно окошко с решеткой. На самом деле никакое это не окно. Оно выходит в узкий коридор, откуда охранники наблюдают за нами. Единственная отрада – ежедневная прогулка во внутреннем дворе. Туда тоже солнце не осмеливается заглядывать.
Я вспоминаю суд, и мне становится стыдно. Я спорил с судьей, с прокурором и даже со своим адвокатом. Прикидывался сумасшедшим страдальцем. Патриотом, так сказать. Но какой из меня патриот.
Приговор вынесли мягкий. Год и три месяца. Я заслуживал более строгого наказания.
Каждый день я получаю подарки. Сигареты. Вино. Продукты. Приходят письма от женщин, которые признаются мне в любви! Но самый драгоценный подарок – это тетрадь и карандаши, которые дал один сжалившийся охранник. Если бы Симона видела меня сейчас, сочла бы она меня глупцом? Я сижу в тюрьме, а те два мерзавца на воле. Я думаю о них днем и ночью. Как получить с них то, что мне причитается. Как поквитаться.
Я стараюсь сдерживать дрожь, когда пишу. Чтобы не дрожал карандаш.
Закрывая глаза, я вижу нашу квартирку на улице Рампоно. Вижу, как поднимаюсь по старым деревянным ступенькам и открываю дверь. Меня встречает Симона. Мне становится так грустно и тоскливо, что слезы текут из глаз.
Но надо решить, с чего начать. Как объяснить, почему моя жизнь пошла под откос.
Можно сказать, что началось все с хорошей новости.
6
Декабрь 1910
Париж
– Ах, Винсент, Винсент, я так счастлива, – Симона кружилась вокруг их «постели». Постель состояла из лежащего на полу матраса, покрытого двумя рваными шерстяными одеялами, поверх которых красовались три вышитые подушки – она купила их на огромном рынке Ле-Аль. Причем удачно купила; она вообще была приметливой и постоянно искала недорогие способы украсить их унылое жилище. Ее глаза блестели, густые светлые волосы вихрем кружились вокруг прекрасного овального лица.
Винченцо смотрел, как она кружится, и ему казалось, что душа у него словно раскрывается – его до сих пор удивляло, что эта умная и нежная красавица отдала предпочтение ему, хотя при желании могла заполучить любого мужчину в Париже. Ее свободное, слегка приталенное платье – единственная уступка ее нынешнему положению – поднялось, приоткрыв краешек нижней юбки и туго зашнурованные ботильоны. Ботильонам было уже три года, но на Симоне все казалось модным. Свои грубые черные чулки она носила как на улице, так и дома. В этом году декабрь в Париже выдался серый и мрачный, и в их старом шестиэтажном доме было холодно, как на какой-нибудь сибирской заставе.
Симона игриво дернула Винченцо за куртку.
– Радуйся, я настаиваю! – воскликнула она и снова начала кружиться,