Михаил Литов - Картина паломничества
А ведь уже настигали его и сны, которые он не мог не назвать мистическими и пророческими. О них он особенно побоялся бы кому-либо рассказать. Внезапно всплывала у него, спящего, в сознании фамилия, прежде ему неизвестная и какая-нибудь непременно странная, словно бы единственная в своем роде, и пока он вникал в нее, неслышно вскрикивая от изумления, уже непостижимым образом обозначалось, что фамилия эта принадлежит автору, книжку которого ему необходимо срочно и внимательно прочитать. Даже самому себе Лоскутников не признавался, что тут возможен определенный испуг и что он действительно пугается, испытывает некий род священного ужаса. Так же и святым являлись во сне указания, где совершить им их духовных подвиг или где воздвигнуть храм, но то святые, и к тому же даже они сначала пугались и отшатывались, подозревая в тех снах напуски дьявольских чар. Естественно, Лоскутников тут же прочитывал сверхъестественно указанного автора, но с тех пор и его книжка, и даже само его происхождение казались бедолаге таинственными, а то и несколько сомнительными, в хорошем, правда, если это возможно, смысле. Здравомыслящий крепко скажет, что та фамилия прежде мелькнула Лоскутникову в неких вычитанных эпизодах, примечаниях или сносках, но он ее забыл, а она и всплыла снова к нему через сон. Однако штука в том, что у самого Лоскутникова такой здравой догадки не было и он по-своему определялся в совершающихся с ним чудесах.
Однажды Лоскутников на главной площади городка любовался ее простой, но надежной и как ничто другое поддерживающей в сердце теплоту человеческих чувств красотой. Он сидел за столиком летнего кафе, пил кофе и курил. Ему уже было тошно оттого, что он в своей одинокой жизни неухожен, а при нынешней идейности живет и вовсе непрактично, ест на скорую руку, спит мало, к профессиональным обязанностям относится халатно и только в огромных количествах поглощает кофе да курит. От кофе и табака голова шла кругом. Уже через силу он заталкивал их в свои внутренности, уже и в этом кафе его голова налилась свинцом, а к горлу подкатила тошнота, и он раздумывал, как бы найти быстрое исцеление в новых свершениях своей идейности. Никто давненько не указывал ему, что еще прочитать или посмотреть. За каждой книгой провисал обрыв в неизвестность, за каждой изученной картиной подстерегало ощущение, что уже теперь все, конец, познавать больше нечего. Разве что в самой книге мелькало (и не забывалось) указание в виде фамилии прежде ему неизвестного писателя или художника, и он тут же бросался в этом направлении, но если выходила ошибка, если этот писатель или художник оказывался слишком слаб для поддержания его идейной бодрости, Лоскутниковым овладевало жутковатое чувство, что он идет неверным путем.
Он покачивался на стуле, погружался не то в сон, не то в думы и все тоньше клевал носом в освобождающуюся перед ним пустоту вечности. Официантка заинтересовалась и встревожилась его состоянием.
- Что это вы такой как в воду опущенный? - спросила она, заглядывая тщетно собиравшемуся уходить Лоскутникову в глаза. - Прямо тут осунулись.
Лоскутников тупо посмотрел на нее, едва разбирая мелкие черты ее простого лица, очаровательного в своей озабоченности.
- Как это - прямо тут?
- А прямо пока тут сидели, - пояснила девушка.
Лоскутников знал, что это случилось с ним из-за переизбытка кофе и табака и что в сущности физическая его жизнь становится почему-то все слабее среди достигнутой ею одухотворенности, но если сказать об этом девушке, то за сказанным не прозвучит правда его одиночества, а сказать о нем напрямую он все равно не решится. Поэтому он лишь пожал плечами и, медленно, тяжело, как старик, развернувшись, побрел прочь. Он с трудом переставлял ноги, ронял голову на грудь, и ему хотелось из мучительной свинцовости тела испустить сдавленный крик, но и это не получалось. Крепко зазвонили колокола. Лоскутников встрепенулся, выдираясь из скуки, из усыпляющей медленности провинциального существования. Мгновенно восстановились напряжение и самобытность его души. Он заозирался по сторонам, как бы соображая, откуда звонят, однако ноги сами понесли его в кремль. А с какой-то и тревогой, быстрой и решительной, проносились гудящие звуки. Но Лоскутникову они показались сладкой музыкой; он еще не подобрался внутренне, не сконцентрировался, чтобы по-настоящему выслушать этот внезапный говор колоколов, еще не перешел от упадка и рассеяния к высокой чувственности, к способности различать земное и небесное. Но ведь знал, что близится момент истины. Нужно только пробежать ставшую вязкой и тяжелой улочку и ступить туда, где легко, без принуждения замерли в круговом движении храмы и башни.
Он сразу словно вознесся к небесам на площади между храмами. С колокольни продолжали звонить, и Лоскутников задумчиво, с видом глубокого и разумного понимания вслушивался. Сначала он сомкнул руки за спиной, и на его лице заиграла блаженная улыбка, но в этом почудилось ему что-то слишком провинциальное и старческое, а тогда он на мгновение даже скрестил бессмысленно мечущиеся руки на груди и выставил вперед правую ногу, что было, конечно же, пантомимой гордости за кремль, сумевший в звоне колоколов поднять свою красоту на еще более высокую ступень, к свету, где все ненужное, мелкое, суетное уже совершенно стирается перед могуществом высших сил. Но лицо Лоскутникова все же не установилось в четкий и определенный, вполне подходящий к этой светлой минуте рисунок, и на нем проступало, среди всего прочего, и слишком напрягающееся выражение готовности к трудам и не вполне уместным усилиям, например к тому, чтобы заговорить и вообще целиком произнести разъясняющую некую суть речь. Нужно было ему, чтобы его поняли, как если бы еще крепившейся в нем осмотрительности и рассудочности показалось недостаточным, что он в эту славную минуту отлично сам понимает себя. А на площади крутилось только несколько зевак да у ворот монастыря подстерегала благодетелей почерневшая от пьянства баба. Но для того, может быть, и приноравливался все Лоскутников, все как-то изобретал и менял посреди кремлевской площади разные позы, одна другой изощренней, чтобы решительным движением вдруг избыть все последние сомнения в правильности взятого им направления, выдохнуть и выплюнуть их, как бесов, но не только это, а еще и увидеть себя немножко со стороны в миг исцеления и взлета, постигая, каково это, парить над облаками, в лучах божественного света. Ему даже отчасти рисовалось, как он взлетит, как это резко, словно у тонкой серебристой ракеты, у него выйдет, и не исключено, что это было видение.
И вот тут-то Буслов не прожил своей уже привычно отдельной от друга жизнью. Неизвестно, подкрался ли он незаметно или Лоскутников вовремя его не углядел и не почуял, а только узнал он Буслова уже лишь после случившегося, другое дело, что произошло все настолько быстро, что впоследствии и сам Лоскутников не мог точно установить, что за чем следовало и не опознал ли он присутствие Буслова прежде, чем тот осуществил задуманное. Но не эта задача, или головоломка, стала важной в дальнейшей жизни Лоскутникова, а тот факт, что Буслову, величавому и обычно не делающему ничего подвижного, суетливого, как-то очень уж, сверх всякой меры успешно удалась его проделка, так что вышло даже красиво и аккуратно, как бывает в произведениях искусства и гораздо реже бывает в жизни, хотя бы и в ее анекдотах. Неизвестно также, стал ли кто свидетелем этого случая, или, точнее, кто именно стал таковым. Но Буслову это, пожалуй, было безразлично. Сделал же он вот что. Он хищно протянул руку к поднятому вверх лицу Лоскутникова и пребольно щелкнул его выстрелившим пальцем в нос. Опешил Лоскутников. Слезы брызнули из его глаз, так ему пришлось больно, и он волей-неволей отступил на шаг от Буслова, который спокойно стоял теперь как раз на недавнем месте лоскутниковских взлетов и парений и с усмешкой следил за впечатлениями пострадавшего. Время стремительного броска мести сразу оказалось упущенным, и обидчик, твердо зная это или даже изначально на это рассчитывая, громоздился прочной, несокрушимой скалой.
- За что? - выкрикнул подавленно Лоскутников.
- А за то, что с моей женой кобелировал.
Лоскутников ахнул. Правда оказалась слишком простой, обыденной и грязной. Он понял, что Буслов не уйдет и будет до конца выяснять для себя его поведение, т. е. пока он, Лоскутников, сам не спрячется где-нибудь от него. Буслов перестал быть другом, учителем, человеком, которому Лоскутников чуть было не поцеловал руку. Но перечень утраченных Бусловым ролей можно было продолжить, и Лоскутников не знал, как ему быть. Ведь Буслов, с другой стороны, не перестал быть мужчиной, жену которого он, Лоскутников, похищал, и коллегой, с которым завтра предстоит сойтись в редакции. И именно в этих ролях Буслова, не названных плачущим Лоскутниковым вслух, но глубоко им прочувствованных, для Лоскутникова, бегущего из кремля домой, в спасительное укрытие, обозначился огромный нравственный вопрос, неразрешимость которого он постиг даже скорее, чем его значительность. Буслов никуда не денется, не исчезнет и будет играть эти роли дальше, так долго, пока существует Лоскутников. А раз долго, то значит и последовательно. Но заключается ли хоть какая-то последовательность в существовании Лоскутникова? Ему казалось, что он исчезает, вернее сказать, исчезает он, а не Буслов, от которого он в общем-то не без успеха уносит ноги, а следовательно, исчезновение происходит с ним как нечто навязанное ему, чужое, как действие, ставшее возможным потому, что он каким-то образом подменил собой другого.