Михаил Иманов - Чистая сила
Но это только к слову. А Владимир Федорович Никонов, новый мой знакомый и сосед по столу, сидел в глубокой задумчивости, отодвинув так и не тронутое им блюдо, а я, закончив завтрак, сидел в ожидании того, когда он из задумчивости своей выйдет. Сказать мне было нечего, а вставать первому — неудобно.
Наконец, он поднял голову:
— Ах да, вы здесь. Простите.
— Вы ничего не ели, — сказал я.
— Ничего? Да, ничего. Но не это суть важно.
Он опять опустил голову и замолчал. Я ждал: зал опустел, и кроме нас двоих, кажется, уже никого не было. Я подождал еще и, решив, что вежливость мною соблюдена вполне, проговорил вставая:
— Извините, я пойду. Мне еще нужно… и дела.
Никонов, словно со сна разбуженный резким криком над самым ухом, резко поднял голову и некоторое время глядел на меня непонимающе. Потом лицо его прояснилось — впрочем, от недоумения и испуга только до грусти, не более. Он поднял руку в протестующем, хотя и мягком жесте:
— Как? И вы хотите меня покинуть. Даже и вы? Прошу вас, останьтесь. Хотя нет — что ж — выйдем вместе, Только вы сразу не уходите, прошу вас.
И, выйдя торопливо из-за стола, он крепко подхватил меня под локоть и повел к дверям.
Я был смущен: и этими его почти драматическими фразами не к месту и тем, что пришлось на глазах у официантов выходить под руку с этим стариком.
Так мы вышли из здания столовой, так же свернули на боковую аллею, благо там была тень и народу — ни души: он крепко держал мою руку (из моих слабых поползновений освободиться ничего не вышло, да он, казалось, и не замечал ничего), голова же его почти касалась моего плеча. Но этого мало: он молчал. «Да он сумасшедший!» — вдруг ясно сказалось во мне. Я остановился и, не поворачивая головы, глядя искоса, стал осторожно, но твердо высвобождать свою руку. И вдруг — он сам отпустил меня. И даже сделал шаг в сторону. Я же повернулся к нему и встал в несколько независимую позу, даже излишне независимую. А он стоял и смотрел на меня. Я снова смутился: и позе своей «излишней», и его такому «нормальному» взгляду. Он так несколько секунд смотрел на меня, потом развел руки и слегка полол плечами:
— Простите, я вел себя не лучшим образом и, кажется, напугал вас.
— Да, — сказал я и почувствовал, что лицу моему сделалось горячо, — то есть нет. Только я не понимаю, а так… я готов.
Этот мой невнятный ответ еще больше смутил меня самого. Но он не смутил старика:
— Да и не можете понимать. Как вы меня еще за сумасшедшего не приняли. А может, уже приняли? А? Признайтесь.
Я передернул плечами.
— Скажу вам по секрету, — он вдруг подмигнул, — я очень стар. Совсем, понимаете, старик. Я даже больший старик, чем вы это могли определить по моему виду, — здесь он оглянулся и ткнул пальцем вправо от себя. — Вот скамейка здесь имеется. Сядем давайте, — и он поманил меня рукой.
Скамейка и в самом деле имелась. Стояла в тени, у самой стены кустов. Он прошел к ней и сел. Я, чуть помедлив, сделал то же самое.
— Вы, Саша, справедливо, и я это подчеркиваю, могли думать, что я по-стариковски пристаю ко всем подряд. Во всяком случае, из нашего с Алексеем Михайловичем, так сказать, общения вполне могли заключить. Но это совсем не так. Совсем не так. Я не только не пристаю, но еще и очень желаю, чтобы меня самого оставили в покое.
Он сделал паузу, подождал. Но я ничего не отвечал. Тогда он вздохнул прерывисто и продолжил:
— Заявление мое о покое вам может опять-таки показаться странным. И чтобы не оставлять вас в недоумении, чего я как раз меньше всего желаю, попытаюсь только в общих чертах, только контурно обрисовать вам, так сказать, форму моего поведения.
Он опять прервался, но на этот раз не смотрел в мою сторону, а я подумал, что как бы было хорошо, если бы я смог набраться смелости, встал бы сейчас, сказал бы ему что-нибудь резкое, вроде того, что нечего меня за дурачка держать, и — ушел. Или даже просто бы молча ушел. Но смелости этой набраться не смог, потому что такой смелости у меня и не было. Сидел же я с вполне вежливым видом. И хорошо, что смелости не набрался. Как оказалось — очень даже кстати, потому что он вдруг сказал странное:
— Потому что у меня есть тайна.
Сказал он это просто, и я вдруг в единый миг, не попытавшись еще ни в чем таком разобраться, поверил, что она есть, эта тайна, и что не какая-то незначительная, для одного его только важная, но самая настоящая, может быть, и во все пять заглавных букв.
Сказал он это просто, и никакого особенного выражения лицо его при этом не приняло. Но я почему-то поразился. И показалось мне тогда, что все это не просто. Тоже, впрочем, как-то уж очень просто показалось.
Я потом много над этим первым впечатлением думал: все его с разных сторон рассматривал. Даже полагать начал, что, неизвестно по какой причине, внутренне уже подготовлен, чтобы серьезное (очень серьезное) воспринять. Но это уже как-то вроде и мистикой попахивает. А может, и не мистикой. А если и мистикой, то, может быть, ничего плохого в этом и нет. Что же касается того, что слово это почти ругательным сделалось, то еще неизвестно, что… Но все это получаются одни только слова. Я же сейчас думаю, что главное в том было заключено, что старик был у в е р е н. Он так в важность своего тайного верил, что как ни скажи — все со значением выйдет. Так и вышло: сказалось просто, а произнеслось со значением. Потому что вера была. То есть, если сам твердо веришь, то тогда и слов подбирать не надо, всяким словом другого убедить сможешь.
— Вы знаете, что такое бриллианты? — проговорил старик, склонив чуть набок голову и глядя на меня снизу вверх; при этом он странно улыбнулся. Я же не удивился вопросу о таком для меня незнакомом предмете, но, не удивившись, и на улыбку никак не отвечал.
— Конечно же, знаете. Кто об этом не знает, — продолжал он, не дожидаясь моего ответа. — Кое-что об этом всякий сказать может. И достаточно этого «кое-чего» для несведущего. Все остальное — для специалистов. Я же спросил вас не в специальном, так сказать, смысле, а… в человеческом. Представьте себе огромную силу, которая в огромной сумме выражается. И эта огромная сила, вы только представьте себе — содержится в горстке камней. Ну как бы: огромная энергия в маленьком зарядном устройстве (не больше, к примеру, пресс-папье), а может в единый миг полгорода разрушить. Только, — и здесь он мелко засмеялся, а вернее, захихикал, — только та сила, что в этом пресс-папье, она только для разрушения пригодна, а эта, что в камешках — она для разного: кто с какой стороны возьмется. Вот вам начальная обрисовка дела, то есть ввод.
Здесь он быстро протянул руку и легко коснулся моего колена. Я вздрогнул. А он как будто только этого и ждал и еще более мелко засмеялся. Это было обидно — с одной стороны, и это было неожиданно — с другой. «Да в себе ли он?» — опять мелькнуло у меня, и я невольно выговорил вслух: «Наверное». Слово это вырвалось нечаянно, и совсем не относилось к моей догадке, и ничего особенно значимого в себе не несло. Но старик как будто бы обрадовался его произнесению.
— Ага! — воскликнул он. — Ага! Вот и вы с тем же. И Алексей Михайлович тоже что-то подобное выговорил. Сумасшедший старик! Сумасшедший старик! Никонов — чудной и сумасшедший старик. Чудной только чуть-чуть, а во всем остальном — сумасшедший. Так! Так? — он радостно оживился и несколько раз звонко прихлопнул ладонями, а после последнего прихлопа сложил их прямыми вместе и притянул к нижней губе; при этом прикосновении оживленность его как-то сразу свернулась, и я заметил капельки пота на его морщинистом лбу.
Это было уже совсем неожиданно, и я невольно подался телом в его сторону, а рука моя сама собой потянулась к его плечу. Я подчеркиваю, что все это сделалось невольно.
Но рука моя до его плеча не дотянулась: он резко, словно отмахиваясь от чего-то, развернул ко мне лицо, и мне показалось, что я наткнулся на невидимую и твердую преграду; пальцы же больно заломило. Глаза старика как будто поменяли свой цвет, он загустел до блеска.
— И ты!.. — выговорил он с трудом, но твердо и не отрывая от меня взгляда; скулы же его застыли в напряжении.
— Вам бы успокоиться, Владимир Федорович, — сказал я как можно более осторожно и тоже не сводя с него глаз. — Да и жарко теперь. Печет.
— Что? Печет? Нет! — воскликнул он и как бы удалился от меня; и по мере удаления цвет его глаз принимал естественный свой тон.
Но вдруг он встрепенулся и почти вскрикнул обеспокоенно:
— Что это вы на меня так смотрите? Не надо на меня так смотреть. А? Я что-то сказал вам? А? — и добавил, оборвавшись на мгновение, мягко и устало: — Извините, я задумался: бывает, знаете. Да и жарко.
— Бывает, — подтвердил я.
— Вот видите?! Да… А я ведь вам про камушки не досказал, про бриллианты, то есть, совсем ничего не сказал — только начал. А это — дело серьезное, даже более, чем вы можете себе предположить, то есть представить. Да, да, более серьезное, чем вы можете себе представить, хотя я понимаю, что мой вид… что он не располагает. Но вы подумайте, вы вспомните, что самое столетнее вино может храниться в весьма неприглядных сосудах. Хотя, — он слабо улыбнулся, — хотя и уксус тоже. Но вы поверьте, что у меня вино. Вот Алексей Михайлович — он поверил, я знаю, только он признаться не хочет: великой трезвенности человеком себя полагает. В том смысле, что ничего загадочного не признает. А ведь в моем деле никакой мистики нет — почти один, так сказать, голый реализм. Ну, признаться, не совсем уже и голый, а, скорее, вполне прилично одетый, но… Но — шутки в сторону. И у меня мало времени. Мне надо спешить.