Барбара Вайн - Правила крови
— Тоже от туберкулеза? — не успокаивается девушка.
— Не исключено, но я так не думаю. Скорее всего, от лейкемии, хотя я могу только догадываться.
Внезапно меня начинает тошнить от всего этого — от комнаты, от осознания того, что мальчики спали в ней, что Билли здесь страдал и умер, — и я предлагаю выйти и прогуляться по саду.
На улице слишком холодно для продолжительных прогулок. Кроме того, за полтора столетия сад полностью изменился, что, собственно, не стало для меня неожиданностью. Большой дуб, наверное, был в те времена молодым, и Генри даже мог лазить на него, однако остальные деревья и кусты посадили взамен прежних, причем уже второй или третий раз. Мы возвращаемся в дом, уже в гостиную Амелии, которая, по всей видимости, была заполнена безделушками, салфетками на спинках мягкой мебели, восковыми фруктами под стеклянными колпаками, вышитыми гладью подушками, но теперь обставлена любителем строгого стиля. Девушка говорит, что мистер Бретт распорядился налить нам выпить и предложить ленч, но нам обоим так хочется поскорее уйти, что мы в один голос восклицаем: «О нет, большое спасибо». И Джуд по мобильному вызывает такси.
Обедаем мы в Хаддерсфилде, очень поздно, почти в половине третьего, а потом решаем отступить от намеченного плана и не ночевать в Йорке, а ближайшим поездом отправиться домой. На Пасху мы собираемся во Францию, и было бы неплохо перед поездкой несколько дней провести дома. Джуд берет меня за руку и говорит, что я, наверное, заметил, что у нее месячные. Точно так же, как она, я считаю дни и по мере приближения критического дня начинаю — из-за нее, только из-за нее — нервничать; отчаяние сменяется надеждой. Возможно, нам обоим повезло, что месячные у Джуд необыкновенно регулярные, с точностью почти до часа. Но даже если бы ничего не произошло, сколько месяцев продолжалась бы беременность на этот раз?
— Ты думал, это меня расстроит, — говорит она. — Все эти разговоры о детях, об умирающих детях. Ничего подобного. Прошло ведь столько лет.
— Далекое прошлое с совсем иными ценностями.
— Что-то вроде этого, — кивает она, и мы выходим на дождь.
Старший сын Генри, Александр — тот, который выжил, — был моим дедом. Я хорошо его помню, и я приезжал к нему в Венецию. Теперь, вернувшись в свой кабинет за покрытый шрамами обеденный стол, я думаю о двух умерших мальчиках: Билли, скончавшемся от туберкулеза в 1844 году, и Джордже, которого забрала какая-то неизлечимая болезнь в 1908-м. Что чувствовал Генри, когда умер его младший сын? Он был уже стариком, и мальчик годился ему скорее во внуки, чем в сыновья. Клара намекает, что Джордж любил отца — во всяком случае, не презирал его, как остальные, — однако это могло быть проявлением «синдрома младшего», согласно которому даже не склонные к нежностям родители окружают любовью последнего появившегося в семье ребенка. Генри написал множество научных трудов о заболеваниях крови, но среди описываемых случаев ни разу — что, наверное, естественно — не упоминает о состоянии здоровья своего сына. Он вел своего рода дневник, где сухо фиксировал, что делал, что читал и писал каждый день, но в его записях почти ничего не говорится о чувствах — а в последних вообще ничего. Его необычные рассуждения о крови, очерки из блокнота, представляют собой почти метафизические записи самых глубоких, сокровенных реакций на те или иные аспекты, связанные с кровью, болезнью и болью. Чем-то они напомнили мне «Вероисповедание врачевателей» Томаса Брауна[6].
Я не знал ни случаев из врачебной практики, о которых пишет Генри, ни упоминаемых им людей. Детей он редко называл по имени — обычно «одна из моих дочерей» или «мой старший сын». Брат Генри не появляется даже в блокноте с черной муаровой обложкой. Похоже, мой прадед вообще не помнил, что у него был брат, и один или два раза он говорит о себе как о единственном ребенке в семье.
Тот факт, что Генри надеялся стать объектом внимания биографов, очевиден из того, с какой аккуратностью он сохранял каждое существенное (на его взгляд) письмо, а также нередко делал копии своих писем другим людям. В письмах почти нет ничего личного; вне всякого сомнения, таково было желание Генри. Все, что, по его расчетам, могло помочь в составлении биографии, он сохранял и складывал в три больших деревянных сундука. Их он оставил Александру, единственному из выживших сыновей, моему деду, указав в завещании, что именно в них содержится. Вероятно, Генри считал, что «Биография Генри Нантера» будет написана через несколько лет после его смерти. Зачастую представления ученых о хорошей биографии отличаются от того, что думают остальные люди; им больше всего подходит сухое, точно пыль, перечисление трудов и несколько скупых фактов о датах рождения, женитьбы и смерти. Содержимое сундуков подтверждает, что такого мнения придерживался и Генри. В них обнаружились экземпляры всех его опубликованных научных трудов, а также работы других врачей-гематологов, в том числе очень старые, которые, как он считал, внесли вклад в его открытия.
Александру еще не исполнилось пятнадцати лет, когда умер его отец. Он учился в Харроу[7]. Сундуки остались в Эйнсуорт-Хаус, где по-прежнему жила мать Александра со своими дочерями, а если точнее, то с тремя дочерями, поскольку старшая, Элизабет, вышла замуж в 1906 году. Дом тоже перешел в наследство моему деду, но леди Нантер получила право пожизненного проживания и оставалась в Эйнсуорт-Хаус, пока Александр не продал его и не купил особняк на Альма-сквер, где я теперь сижу и пишу эти строки.
Первая мировая война разразилась, когда Александр был в Оксфорде. Способный мальчик, он поступил в университет в семнадцатилетнем возрасте, но через год был призван в армию и через несколько дней оказался во Франции. Его ранило в первом же бою на реке Сомме, а затем — снова, у Монса, но Александр всегда возвращался в свою часть, десятки раз чудесным образом избежав смерти; демобилизовался он в 1918 году в звании майора, с «Военным крестом». Ему было двадцать три.
Несколько лет спустя он продал Эйнсуорт-Хаус. Его мать переехала на Альма-сквер, а вместе с ней и сундуки. Не будучи интеллектуалом, в школе и университете Александр прилежно учился. Теперь все изменилось. Может, на него повлияло увиденное во Франции? Те ужасные события настолько хорошо задокументированы, особенно в последнее время, что у меня нет необходимости обращаться к ним. Но независимо от причины Александр — по крайней мере, для матери и сестер это было очевидно — не собирался продолжать учебу, делать карьеру и вообще работать. Отец оставил ему довольно скромную сумму, но вложенные деньги приносили доход, более чем достаточный для жизни. Мой дед уехал и поселился на юге Франции.
Судьба, как выражались современники его родителей, покровительствовала Александру. Ему везло в жизни. В Ментоне он встретил американку, единственную дочь и наследницу миллионера, сделавшего состояние на копченой говядине. Согласно легенде, именно Ренбери Голдред первым назвал копченую говядину ответом нью-йоркских евреев на ветчину. Он был очень рад, что дочь свяжет свою судьбу с английским лордом, награжденным «Военным крестом», и свадьба Александра Нантера с Памелой Голдред состоялась в Каннах. У них была вилла в Кап-Ферра, и к ним часто приезжали гости — задолго до того, как этот уголок открыли для себя такие люди, как Сомерсет Моэм и низложенные коронованные особы из Европы.
Наверное, она была милой женщиной, эта Памела Нантер. Я бы хотел, чтобы она была моей бабушкой, но этого не случилось. Они с Александром развелись в 1929-м, незадолго до биржевого краха в Нью-Йорке. Благодаря умению вести дела, она и ее отец не пострадали из-за краха, и Памела имела возможность, хотя и не была обязана, оставить значительную сумму мужу, с которым развелась из-за постоянных и нетерпимых измен и прекращения совместного проживания. На бракоразводном процессе она заявила, что по-прежнему любит мужа и желает ему добра. Эти слова вызвали больший шок и ужас, чем любые откровения о других женщинах Александра.
На одной из них, Дейдре Прак, он и женился — причем как раз вовремя. Мой отец родился через три месяца после свадьбы, весной 1930 года. Достопочтенный Тео Серж Нантер. Никаких унылых викторианских имен, вроде Александра и Дейдры. Они вернулись в Англию и какое-то время жили в этом доме, предположительно потому, что вдова Генри, моя прабабушка Эдит, была при смерти. Когда она умерла, в Англии их уже ничего не держало, и по какой-то неизвестной мне причине они вместе с наследником обосновались в Женеве. Ящики с бумагами Генри и остальная мебель из Эйнсуорт-Хаус остались в доме на Альма-сквер, под присмотром моих двоюродных бабушек Хелены и Клары. Мэри, которая была на два года старше Хелены, в 1922 году вышла замуж за священника, преподобного Мэтью Крэддока, у которого был приход в Фулеме.