Павел Нилин - Испытательный срок (сборник)
– Пусть он выйдет, – предложил Царицын.
– Пусть он сам расскажет, как это было.
И тут все увидели высокого застенчивого паренька в черном кургузом пиджачке. Он медленно шел к столу президиума.
– Да мы же его знаем! – сказал мне Венька. – Это же Егоров, кажется, Саша, с маслозавода имени Марата.
– Ну да, – подтвердил я, – он, помнишь, тогда провожал нас на крышу, приносил лестницу.
И еще мы вспомнили, что этот Егоров занес к нам в угрозыск сумку с патронами, которую бросили бандиты, когда грабили маслозавод. Это было в прошлом году, летом.
А теперь вдруг Егоров завяз вон в какой-то истории и моргает перед собранием красными глазами; Что он, плакал, что ли? Почему у него глаза такие красные?
– Я жил у дяди на квартире, – рассказывал он, готовый и сейчас заплакать. – Это родной брат моей матери. Он выписал меня сюда, потому что я был безработный. Он очень хороший человек, но он женился во второй раз, а жена у него хотя и молодая, но очень отстала в смысле религии…
– И ты, значит, с дядей пошел у нее на поводу? – спросил Царицын.
– Выходит, что так, – согласился Егоров. – Но в церковь я, даю честное комсомольское, не ходил…
– А это что? – показал бумагу Зуриков. И объяснил собранию: – Это заявление церковного старосты Лукьянова о том, что комсомолец Егоров; теперь бывший комсомолец, участвовал в церкви в церковном обряде крещения ребенка – дочери своего дяди, некоего гражданина Кугичева И.Г.
– Это вранье! – отмахнулся Егоров. – Вот ей-богу, это вранье! В церкви я не был. А церковный староста сердит на меня, что мы под рождество проводили агитацию против религии у нас на маслозаводе. И еще перед церковью спели песню: «Долой, долой монахов, долой, долой попов…» А этот церковный староста Лукьянов был мастером у нас на маслозаводе…
– Значит, ты проводил агитацию против религии, а потом сам же участвовал в крестинах? – опять вскочил со своего места Царицын. – И самогонку пил?
– Нет, самогонку не пил, – помотал головой Егоров. Потом, помолчав, будто вспомнив, добавил: – Настойку, правда, пил. Два стакана выпил…
Все засмеялись.
– А настойка на чем была настояна? – зло спросил вечно угрюмый Иосиф Голубчик. – На керосине?
– Нет, тоже на самогонке, – признался Егоров. – Но она сладкая, на облепихе… Я ее выпил два стакана…
И повесил голову, должно быть сам догадавшись, что получилось глупо.
– Жалко парня! – сказал я Веньке, показав на Егорова. – Теперь уж он не выкарабкается из этого дела. Каюк! И зачем он признался, что пил настойку? Даже два стакана…
– Очень хорошо, что признался, – одобрил Венька, вглядываясь в Егорова. – Честный парень. А что же он, будет врать?
– Я не мог не пойти на крестины, – лепетал Егоров. И зачем-то торопливо застегивал свой кургузый черный пиджачок, будто собираясь сию же минуту уйти отсюда. – Дядя бы обиделся. Я живу у дяди на квартире. Он устроил меня на работу. Выписал сюда. И это родной мой дядя. По моей матери он мне родной. У моей мамы раньше, до замужества, тоже была фамилия не Егорова, а Кугичева…
– Это не оправдание! – крикнул Царицын и взял слово в прениях.
Он предлагал подтвердить решение бюро укома:
– Нам двоедушных в комсомоле не надо, которые живут и нашим и вашим…
Царицын сказал те же самые слова, какие говорил Венька Малышев, когда мы сидели в буфете.
Потом почти так же выступал Иосиф Голубчик. Только Голубчик больше злился, сразу назвал Егорова хвостистом и слюнтяем.
– И еще слезы тут льет, ренегат!..
– Вот это наиболее точное определение, – указал мне на Голубчика Узелков. – Егоров именно ренегат. Я лично только так бы это квалифицировал…
Ренегатами тогда часто в газетах называли европейских социалистов, заискивавших перед буржуазией.
Егоров подтянул к запястью короткий, не по плечу рукав и рукавом вытер лицо.
– Мне особенно противны эти лицемерные слезы, – скривился в его сторону Голубчик. – Не разжалобишь. Мы боевые комсомольцы. Мы слезам не верим…
При этих словах Венька Малышев поднял руку, попросил слова и, скинув на стул телогрейку, пошел к столу президиума быстрой походкой, высокий, плечистый, заправляя на ходу под ремень суконную серую гимнастерку.
– А я верю слезам! – сердито посмотрел он на Голубчика. – И я бы, наверно, сам заплакал, если бы меня исключили из комсомола. Это не шуточное дело. И нечего тут подхахакивать и подхихикивать, как вот делает товарищ Сумской. Я даже удивляюсь, что такой крупный работник подхихикивает. Чего ты тут увидел забавное?
Узелков даже ахнул, сидя рядом со мной.
– Ну, это Малышев лишнее на себя берет! Борис Сумской – это ему все-таки не Васька Царицын. Это работник губернского масштаба…
А Венька Малышев продолжал:
– Я еще не вижу в этом деле полного состава преступления. Если начать расследовать это дело по-настоящему…
– Здесь не уголовный розыск, – громко произнес Сумской.
И в зале кое-кто засмеялся.
Этот смех сбил Веньку.
– Я, конечно, не оратор, – как бы извинился он после долгой паузы. – Но я считаю, что говорить про Егорова «бывший комсомолец» еще рано. Еще надо это дело все-таки… доследовать. Я подчеркиваю – доследовать. Подозрительно мне, что тут некоторые готовы верить церковному старосте и не верить комсомольцу Егорову. С каких это пор церковные старосты стали заботиться о чистоте рядов комсомола? Я не буду голосовать за исключение товарища Егорова, я подчеркиваю – товарища, пока не увижу убедительных улик, что ли…
– Может, тебе представить еще вещественные доказательства? – усмехнулся Сумской.
– Да, мне нужны доказательства, – подтвердил Венька. – И всем, я думаю, нужны. Не только мне. Вот на этом я настаиваю очень твердо. И уверен, что вы, ребята, меня поддержите, потому что, я считаю, комсомольская организация должна не только наказывать, но и защищать комсомольца, когда на него возводят какую-то… ерунду или что-нибудь вроде этого. Я так считаю…
В зале было уже темно. А когда в президиуме зажгли большую керосиновую лампу, в зале, особенно в последних рядах, стало еще темнее. Поэтому мы не сразу рассмотрели девушку, взявшую слово после Малышева. И только когда дна заговорила, мы узнали Юлю Мальцеву.
– Я вполне согласна с этим товарищем, который только что выступал, подняла она голову и поправила гребенку в пышных волосах. – Я не знаю его фамилии, но я с ним вполне согласна. Он ставит вопрос совершенно серьезно, по-комсомольски…
Веньке, вернувшемуся на свое место рядом со мной, вдруг стало душно. Он расстегнул ворот гимнастерки. Лампа, стоявшая на столе президиума, хорошо освещала Юлю. Видно было даже, как шевелится у нее на груди белый лебедь, вышитый на мохнатом свитере.
Таких свитеров комсомолки тогда еще не носили. Юля, наверно, связала его сама. Так думалось мне. Так хотелось думать. И я следил напряженно за каждым ее движением.
Царицын опять поднял руку, опять попросил слова.
– Это, может, получается, глупо, – усмехнулся он. – Но я сейчас послушал выступления, особенно выступление вот товарища Малышева Вениамина, продумал свои слова и вижу, что я поторопился. Я, товарищи, хочу прямо признать, что я поторопился. Я тоже не буду голосовать за исключение товарища Егорова. Это дело надо продумать. В этом деле еще надо разобраться…
Венька Малышев мог бы гордиться, что он повернул весь ход собрания. Все выступавшие после него говорили в защиту Егорова.
Зуриков, снова пошептавшись с членами президиума, согласился, что в этом деле допущен перехлест, что решение по этому делу надо, пожалуй, пересмотреть. И решение тут же пересмотрели.
Егорову поставили только на вид, но предупредили, чтобы он больше не участвовал в крестинах и во всяких религиозных обрядах, а также пьянках и тому подобных недостойных действиях. Егоров, растерявшись от счастья, продолжал сидеть в президиуме у лампы, красный и вспотевший. Но Венька больше не смотрел на него.
Венька словно забыл о нем и обо всем, что происходит на собрании. Он, мне кажется, не слушал и доклад Бориса Сумского, в общем, как я помню, интересный доклад. Он все время поворачивал голову и, сильно морщась от боли в плече, смотрел на черное полукруглое монастырское окно, где сидела с подругой почему-то на подоконнике Юля Мальцева, хотя в зале было много свободных мест.
– Шею сломаешь, – пошутил я и потом предложил в конце собрания: Пойдем познакомимся с ней…
– Пойдем, – покорно отозвался он, как загипнотизированный. И, еще раз взглянув на нее, похвалил: – Принципиальная.
Это была наивысшая похвала, какую мог произнести Венька. Ему всегда нравилось это слово и смысл его. Вспоминая о своем отце, он говорил: «Это был замечательный, принципиальный старик. Колчаковцы ему давали десять тысяч царскими деньгами, чтобы он повел бронепоезд, можно было дом купить, а он лучше готов был под расстрел».