Роберт Уилсон - Севильский слепец
17 июня 1942 года, Рига
После острой пневмонии начались осложнения с ногой. Слабость не позволила мне уйти весной с резервным батальоном. Ногу прооперировали. Я подхватил сыпной тиф. Рана никак не заживала. Целых пять месяцев я провел в каком-то полубреду. Меня навестил новый командир 269-го батальона подполковник Кабрера, который попросил меня вернуться на фронт с заново укомплектованной
«Tia Bernarda»,[81] как прозвали мою часть. С недавних пор дела у немцев пошли лучше, они снова контролируют всю территорию к западу от Волхова и прижимают Ленинград.
9 февраля 1943 года
Сегодня у нас объявился перебежчик-украинец и рассказал нам в красочных подробностях о том, что творится в Колпино. К городу стянуто огромное число батарей, сотни грузовиков подвозят и сгружают снаряды. Враг готовится атаковать завтра. После месяцев ожидания мы ему не поверили, но он показал нам свое чистое нижнее белье, и этого было достаточно. Русским всегда выдают чистое нижнее белье перед наступлением. Это означает, что ты идешь на смерть, но можешь встретить ее с достоинством. Потому он и дезертировал. Но почему, имея за спиной всю эту огневую мощь, он перебежал к тем, на кого она вскоре обрушится? Водка определенно что-то делает со славянскими мозгами.
Колпинские тяжелые орудия начали бить по нашему южному флангу. Пехота принялась взрывать свои заградительные минные поля. Вступила в бой и наша жалкая артиллерия, и русские сработали психологически безупречно… они даже не удостоили ее ответом.
Тьма наступила в пять часов вечера. Холод пробирал до костей. Все мы боялись, но безнадежность порождает решимость. Двигатели русских танков дружно завелись с оглушительным ревом. Моторы тарахтели всю ночь: красные опасались, как бы они не замерзли.
«Завтра побегут быки», — сказал один из сержантов. Я вышел проверить часовых. На морозе они впадают в спячку. Пока я болтал с солдатами, за торфяными болотами колыхались молодые сосны: там тысячи солдат пробирались через лес, чтобы занять позиции для завтрашнего боя.
10 февраля 1943 года
Никакие рассказы украинского перебежчика не подготовили нас к тому, что последовало. В 6.45 колпинская артиллерия открыла огонь. Разом дали залп около тысячи орудий. Лишь самое разрушительное землетрясение способно было бы произвести такое опустошение за считанные минуты. Холмы разламывались и взлетали на воздух, как будто в них проснулись вулканы. Насквозь промерзшие сосны вспыхивали факелами. Снег вокруг таял. Находившиеся позади нас мощные укрепления провалились в дымящуюся землю. Мы оказались отрезанными. Никакой связи и никакой видимости, так как в воздухе висел черный дым и едкий запах горящего торфа. На наши согнутые спины дождем сыпались земля, доски, обрывки колючей проволоки, куски льда, а потом и конечности. Руки, ноги, головы в касках, обгоревший торс. Это было вступительное заявление, и звучало оно так: «Вам конец».
Некоторые солдаты всхлипывали, но не от страха, а от потрясения. Мы выжидали. Грянуло неизбежное «Ур-р-ра!», и красные пошли в атаку. Они бросились прямо на наши минные поля, но никто из них не преодолел больше десяти метров. За ними покатилась вторая волна. Еще десять метров, и опять все упали. Как только русские добрались до конца минного поля, мы открыли огонь и пошли срезать шеренгу за шеренгой. Трупы уже лежали в пять слоев, а на смену мертвым все прибывали и прибывали живые. Мы строчили без передыху, стволы наших пулеметов раскалились и светились тускло-багровым светом даже на крепком утреннем морозе.
Красные направили свои новые танки «КВ-1» к намеченному рубежу — Синявинским высотам. Наши 37-миллиметровые снаряды отскакивали от их брони.
Мы были отсечены от своего левого фланга и тыла. Нас усиленно обстреливали. Наш капитан был ранен в руку. Более легкие танки «Т-34» прорвались через нашу линию обороны, а за ними бежали и падали скошенные нашими очередями пехотинцы, пачкая кровью свои белые маскировочные халаты. По нам палили из противотанковых орудий и минометов так, что мы уже ничего не соображали. Под конец у нас не осталось ни одного патрона. Когда к нам приближался какой-нибудь русский, его втаскивали в окоп и закалывали. Опять минометный огонь. Наше положение было настолько отчаянным, что меня подмывало расхохотаться. Капитана ранило в ногу. Он скакал на одной ноге, призывая нас держаться стойко: «Arriba Espana! Viva la muerte!»[82] Мы отупели от боя. У нас почернели лица, только белки светились. Мы засыпали стоя. Капитан начал заключительную воодушевляющую речь: «Испания гордится вами. Я горжусь вами, мне выпала исключительная честь командовать сегодня…» Двадцать русских винтовок, направленных в наш окоп, прервали его на полуслове.
12 февраля 1943 года, Саблино
Первый вопрос, заданный нам красными, был таким: «У кого есть часы?» Двое оставшихся в живых офицеров распрощались со своими часами. Четверо раненых были заколоты штыками там, где лежали. Нас погнали по дороге Москва—Ленинград. Опустошение достигало таких масштабов, а трупы убитых русских так густо усеивали землю, что становилось понятно, почему все встречавшиеся нам на пути красные были вдрызг пьяными. Наши конвоиры нет-нет да и сворачивали к толокшимся на обочине группкам выпивающих. Когда мы подошли к реке, двое русских увели капитана на допрос. Оставшимся четверым конвоирам предстояло сопроводить нас в Усть-Ижору и поместить в загон за колючей проволокой. Нам вовсе не хотелось провести ночь под открытым небом. Обсудив это между собой по-испански, мы набросились на них по сигналу. Один удар кулаком по горлу ближайшего ко мне конвоира, и я припустил к торфяному болоту, виляя и низко пригибаясь к земле. Русские открыли беспорядочную пальбу. Мы спрыгнули в старый противотанковый ров и побежали по нему в сторону наших позиций. Нам попадались только спящие русские. Мы опять выскочили на дорогу, и тут услышали: «Alto! Quien vive?»[83] Мы ответили: «Espana» — и свалились на протянутые нам навстречу руки.
13 февраля 1943 года
То, что я испытал несколько дней назад, принизило меня. После того, что я видел и делал, во мне стало меньше человеческого. Боевая слава — это нечто давно отжившее. Личный героизм растворяется в миазмах современной войны, в которой грохочущие машины истребляют и перемалывают. Смельчак, идущий в бой в одиночку, чувствует веяние славы, едва ступив на арену. Я на нее ступил и выжил, но я никогда не чувствовал себя более одиноким. Даже тогда, когда я убежал из дома, я не был таким одиноким, как сейчас. Я никого не знаю, и никто не знает меня. Мне холодно, но изнутри. Я в своем полушубке из волчьего меха и медвежьей шапке — одинокое животное, без стаи, оказавшееся на заснеженной равнине, где горизонт слился с землей и нет ни начала, ни конца. Я устал той усталостью, которая ломает кости, так что единственное мое желание — спать и видеть сны, чистые, как снег, — сны на морозе, который безболезненно унесет меня прочь.
9 сентября 1943 года
Я не написал ни слова после Красного Бора[84] и теперь, перечитав последние записи, понимаю, почему. Меня принял в свои ряды 14-й резервный батальон, и это дает мне силы снова взяться за перо. Сегодня русские сообщили нам, что итальянцы капитулировали. Они установили плакат, на котором огромными красными буквами было написано: «Espanoles, Italia se ha capitulada! Pasares a nosotros».[85] Несколько guripas проползли под проволочными заграждениями, сорвали это объявление и водрузили свое: «No somos Italianos»[86] В кои-то веки немцы с нами согласились.
Я думаю о доме, только у меня его нет. Я хочу одного — вернуться в Испанию и сидеть где-нибудь в сухой и жаркой Андалузии со стаканчиком красного вина. Я решил, что поеду в Севилью, и Севилья станет моим домом.
14 сентября 1943 года
Нас отвели с передовой в Волосово, за 60 километров от линии фронта. Я думал, что испытаю счастье, большинство guripas пели. Меня все еще гнетет безумная усталость. Я надеялся, что уход с передовой поможет, но на меня навалилась тяжелая тоска, и я едва могу говорить. Я потею по ночам, подушка под щекой всегда влажная, даже если не жарко. Я никогда не соскальзываю в сон. Для меня засыпание — это череда толчков, телесных спазмов, которые начинаются где-то в солнечном сплетении и отдаются в голове щелчками кнута. Левая рука трясется, и временами ее сводит судорогой. Я просыпаюсь с ощущением, что у меня чужие руки, и в первый момент страшно пугаюсь.
Я просматриваю свои рисунки, и не контуры Ленинграда с куполом Исаакиевского собора и Адмиралтейской иглой, не портреты моих товарищей и русских пленных трогают меня, а зимние пейзажи. Листы белой бумаги с размытыми пятнами изб и сосен. Это абстракция ментального состояния. Замерзшая глушь, где даже конкретность походит на мираж. Я показал один из пейзажей другому ветерану русского фронта. Он довольно долго смотрел на него, и я уж было решил, что он видит в нем то же, что и я, но он вернул мне рисунок со словами: «Тут какой-то чудной волк». Меня это сперва озадачило, а потом рассмешило и впервые с февраля подарило проблеск надежды.