Дочь ведьмы - Альбина Равилевна Нурисламова
– И девочку убили? – спросил полицейский.
– И девочку, – отрезал Сеня. – Усадьбу разорили, сожгли. Дотла она не сгорела, удалось восстановить. Позже там райисполком был, ну вы это и без меня знаете.
Валентин Петрович знал. Как знал и то, что в конце восьмидесятых, когда для администрации построили новое здание, в бывшей усадьбе решили устроить музей. Собирали по сусекам экспонаты, залы оборудовали, ремонтировали. Только недолго музей просуществовал.
– Меня в музей на работу взяли. Мать тогда жива еще была, похлопотала. Я там вроде техника был. А примерно через полгода, когда хулиганы ночью два окна разбили, решено было ночного охранника нанять. Директор сказал, если малолетние бандиты будут знать, что ночью в здании не пусто, что человек есть, то не сунутся. Так я вторую ставку получил.
– Да уж. Аккурат после твоей охранной деятельности музей закрыть и пришлось, – не удержался Валентин Петрович.
Сеня поморщился, и полицейскому стало неловко, что он перебил рассказчика.
– На ту картину я внимание обратил в первый же день, как пришел работать. И мама, царствие ей небесное, увидела ее и аж побледнела. Групповой портрет Шмелевых написал местный живописец, а его потомки обнаружили картину на чердаке. То ли он ее отдать им не успел, то ли другая была причина, теперь не узнаешь, но суть в том, что портрет многие десятилетия хранился на чердаке. А потом родственники про музей узнали и отнесли туда. Вроде как в дар. Даже в местной газете про это писали. – Сеня почесал подбородок. – Так вот, картина. Вы ее видели раньше?
Валентин Петрович отрицательно покачал головой.
– Я расскажу тогда, что на ней. Написана она в мрачных тонах – черные, коричневые краски, темно-бордовые. Все семейство Шмелевых изображено: Шмелев с женой стоят позади кресла, на котором восседает старуха, а рядом со старухой – девочка. Глаза у всех пронзительные, натурально, как живые, так в душу и глядят. И пчелы-шмели у всех, это единственные яркие пятна на холсте: у женщин – броши золотые в виде насекомых, у девочки – подвеска, а у мужчины – массивный перстень. Я мимо этой картины не любил проходить, пока там работал. Мне все казалось, что гадкая четверка смотрит на меня, следит, взглядами провожает. Никак не мог привыкнуть. А потом… Потом было первое и последнее мое ночное дежурство. Директор музея велел пару раз за ночь обходить все залы: вечером и под утро. Проверить он этого не сумел бы, но я не хотел обманывать. С вечера вышел из коморки охранника, обошел. Все тихо, хорошо. Прикорнул на диванчике. Заснуть не удавалось, но задремал маленько. И вдруг слышу – топоток. Скорый такой, мелкий. Будто шаловливый ребенок пробежал. Я вскочил: откуда здесь возьмутся дети?
Схватил фонарик (свет в залах на ночь отключают), пошел проверить. Сердце колотится, хотя чего бояться-то? Двери и окна заперты, внутри никого быть не может. Уговариваю себя: послышалось и только! Крепче уснул, чем самому думалось. Иду, прислушиваюсь. Вроде тишина, но гудение какое-то – не пойму, на что похоже. Низкое, глухое. Что такое? Думаю, возможно, прибор какой не выключили? Да не может быть такого! Луч по стенам скользит, я ступаю осторожно, как будто не хочу к себе внимание привлекать. Помню, мысль промелькнула, если тихо пройду, так меня и не заметят. Не пойму только, кто. И вот прихожу я в зал, где висит та картина. Сначала луч фонаря скользнул по ней, и я краем сознания отметил: не то что-то. Навел луч, пригляделся… Господи боже! Картина-то пустая!
– Чего? Как это? – недоверчиво спросил Валентин Петрович.
– Нету на ней никого! Камин, перед которым вся эта четверка была, есть, стул, где старуха сидела, есть, а людей нет! И стоило мне это заметить, как слышу за спиной смех. Негромкий, вроде старушечий, ехидный. У меня ноги к полу приросли. Думаю, бежать надо, а не могу! Потом гляжу – сбоку движение, промельк. Я рефлекторно развернулся в ту сторону, свечу фонарем… – Голос Сени сел. – А он там.
– Кто? – хрипло спросил полицейский.
– Шмелев. Лицо белое, худое, как у мумии, кожа череп туго обтягивает, кажется, вот-вот лопнет, а зубы выпячены. Смотрит прямо на меня, ухмыляется. Как я заорал! Шарахнулся в сторону, врезался в стеклянный шкаф. Глядь – а возле шкафа женщина. Молодая. И тоже скалится, смотрит на меня. Он – справа, она – слева. Руки тянут, придвигаются ближе. А руки-то у них непропорциональные, уж больно длинные, и бледные пальцы шевелятся, как опарыши могильные. Еще и странное гудение все громче, громче. Чтобы убежать от сошедших с картины, оживших фигур, мне нужно было через прилавок перебраться (как они правильно называются?) Там еще всякие безделушки лежат. Я перемахнул через него, неловко вышло, задел, разбил стекло, но мне не до того было. Одна мысль – вон отсюда, выбраться, убежать! Шмелевы позади остались, я из зала выбежал, дверь захлопнул за собой. Еще два зала пересечь – и в коридор попаду, а там и выход, но не тут-то было. В зале этом гудение слышнее всего оказалось, я голову задрал. Рой. Вот что гудело – сердито так, утробно. Пчелиный рой под потолком! Вспомнилось мне в ту секунду, мать рассказывала, как Шмелевы забавлялись, запирали людей в узком каменном мешке и рой пчелиный на них напускали! Страшные мучения. Я на рой сдуру фонарем посветил, а мелкие твари будто бы ждали этого! Прямо на меня помчались. Знаешь, каково это, когда мчится