Лилия Беляева - Убийца-юморист
— Почему ты, Дарья, ничего не говоришь про ограбление? Этот тип что-то взял на даче? Украл?
— Будильник на батарейках. Но разворошил и постель, и бумаги в шкафу. Искал, значит, серебро-золото. Это у моей-то матери! Во идиот! Во придурок! Во гадина! Со зла, небось, поломал клавиатуру на машинке. И порвал нас с Витькой. Ну снимок: мы из моря выходим в белых панамах и смеемся. Мне десять, а Витьке четырнадцать. Мать тогда получила хороший гонорар за какую-то свою книжку. У Витьки астма началась. Врачи посоветовали отвезти его в Крым, на восточное побережье. Ну и мне досталось заодно красивой жизни.
… Мы подъезжали к Москве, когда Дарья вжикнула молнией на сумке раз десять, не меньше, и, глядя на меня в упор тусклым от слез взглядом, проговорила:
— Почему-то я очень, очень верю, что ты сможешь… ну как-то… что-то… У тебя характер! Нельзя, никак нельзя было убивать мою мать, грешно до жути. Нищая женщина по сути в свои пятьдесят два года… Вот ещё загадка бытия: почему одни могут становиться богатыми, а другие — никак? Мы, даже когда был жив отец, все равно всегда перебивались от зарплаты до зарплаты, все равно только «дырки затыкали»… Дачку строили все хором: с помоек собирали доски, дощечки, то, се… Вон редактор страшно оппозиционной к режиму газетки «Правдивые новости» прикупил на днях квартиренку за двести тысяч «зеленых», и ничего. Ну ладно, у властителей в карманах «баксы», шуршики шуршат, но этот-то, что все о чести, о совести печется! Где накопал эдакие деньжищи?!
— Может, врут?
— Ха! Лично я его жене делала массаж. Уже в той новой квартиреночке из пяти комнат с холлом, как футбольное поле.
— Кому-то дано, кому-то не дано, — высказала я нечто скользковатое и мутное. — Если уж гении сплошь да рядом умирают в нищете… Что прежде, что теперь…
— Зато Михайлов умер в богатстве, — сказала Дарья недобрым голосом. Весь в лауреатстве и орденах. При очередной молодой жене.
— Работал, как вол, говорят…
— Ну это-то да, — согласилась Дарья. — Этого у него не отнять. Но моя мать тоже ведь не сидела, а вкалывала… Обидно мне, Танька! Он вон успел столько баб перетрахать! И все равно — «выдающийся»… Вон он, вон! Из киоска на нас глядит! Видишь, со свечкой в руке? Прежде коммунистом был, а теперь всюду со свечкой… Мемуары выпустил — «Раздумья о былом».
— Да, ведь он не один такой! Чего к нему придираться!
— А ты забыла, что ли, что моя мать из-за него умерла?
— Ну ты преувеличиваешь! Он-то, покойник, при чем?
— Хочу и преувеличиваю! На его ведь могиле какой-то гад вешал листок с фамилиями, где и моя мать? На его!
— Ты несправедлива.
— Пусть! Какая-то все это чушь собачья: восьмидесятилетний старикан женится на сорокалетней!
— Зря ты так… Можно ведь и так посмотреть: какой могучий старикан, однако! Пишет в восемьдесят толстенную книгу мемуаров и живет с сорокалетней! Какая же в нем мощная энергия жизни сидела! Какое уникальное жизнелюбие! Танком не пробить!
— Это уж, Танька, точно! Он как-то тут отвечал по телеку на вопросы, способно ли что-то его сильно разволновать и выбить из колеи. Могучий старец ответил, мол, никогда стараюсь ничего близко к сердцу не принимать… О как! Может, я тогда на него и разозлилась? Ну как можно так беречь свое сердце? Тем более писателю-поэту? Захочешь — не получится. А моя мать всегда все принимала… когда Витька разошелся с Людмилой разволновалась до потери пульса… Над хроникой о чеченской бойне плакала и не могла наплакаться. Осиротелому мальчику-инвалиду послала деньги, сколько смогла. И на дом, где живут несчастные дебилы, выслала. За что же её убивать?
— Дарья, — сказала я, — все, что смогу, — сделаю. Постараюсь. История, действительно, из ряда вон. Если это убийство, то какое-то нелепое, бестолковое. Или же… вдруг ты не знаешь что-то из жизни твоей матери?
— Да ты что! Да она всегда вся была на виду! — почти возмутилась Дарья. — Либо убирается, либо обед варит, а в промежутках стучит на машинке… Если сходит в газету или журнал или издательство — обязательно расскажет, что там было, взяли ли её рукопись, сколько будут платить… Что можно скрыть друг от друга в нашей малогабаритной трехкомнатной? Или здесь, на дачке? Нет, нет, не в ту сторону надо идти за грибами… Но в общем-то твое право. Чего я лезу со своим…
— Жаль, конечно, — сказала я — что твой брательник уехал. Может, он бы что подсказал…
— Вряд ли, Татьяна. Он ведь в последний год один жил на чердаке. Там у него, на Ново-Басманной, мастерская. Летом жара, зимой холод. Весной, летом, правда, здесь работал иногда, на даче, вернее, в хозблоке. Там у него вроде филиала мастерской. Сам по себе. У него давно свои дела, заботы приятели. Только матери и делал исключение. Говорю, шептались они о чем-то в последнее время и пересмеивались. Но на всех прочих «обывателей», вроде меня, Витька смотрел как-то вкось, со скукой, препротивно. Мог брякнуть: «Все ещё живете? А Петька Сафьянов, график от Бога, помер двадцати пяти лет от роду». Но, конечно, конечно, если бы он был сейчас… он бы стал тебе помогать. Он бы стал что-то предпринимать. Он сумел псу Игрунку на сломанную ногу шину наложить, и нога нормально срослась, хотя в медицине Витька ничего не смыслит… Но когда припрет — смекалкой берет. Игрунок так уж скулил… худой, шерсть клочьями, ничейный… Теперь бегает, скачет. Вот какой поворот: Игрунок жив, а матери моей нет… Народ несется по своим делам, трамваи звенят, а…
— А я, Дарья, недавно прочла у Ивана Шмелева, писателя-эмигранта: «Праведники… В этой умирающей щели, у засыпающего моря, ещё остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки, — и бьются в петле.» Ну то есть либо ты в стае и рвешь кого-то ради собственного процветания, либо, как твоя мать, с совестью, но с копеечками на ладони. Как моя мать… Понятно, когда богатеев убивают. Но нищету! Стыдно спрашивать, но спрошу — может быть, у неё какое-нибудь дорогое колечко было? Или перстенек? Или цепочка золотая?
— Стыдно сказать, Татьяна, но она недавно снесла в скупку свое обручальное кольцо. Я сначала не заметила… Потом смотрю… Моему Юрке нужна была операция, с ухом-горлом у него проблемы. Деньги позарез! Вот и снесла, оказывается… За что же её убивать? За что?!
Я, конечно, верила Дарье. Никаких причин не верить ей у меня не было. Но если бы мы с ней поговорили — и разошлись… А то ведь мне надо разыскивать правду, чистую правду, связанную со смертью её матери. Поэтому до конца я верить ей не могла. Поэтому на другой день поехала в милицию, к следователю.
Он принял меня нормально. Не отмахнулся, не стал, как бывает, изображать крайнюю занятость, намекая на то, что хоть ты и журналистка, а я на тебя плевал, мало ли вас развелось и ходют, ходют, высматривают. Молодой парень. Мы с ним сразу нашли общий язык. Хотя ничего нового я от него не узнала.
— В остатках чая был клофелин. Но она его принимала от давления. И в организме с избытком было этого самого… Кто-то мог подсыпать? Мог. Надо искать. Чем и занимаемся. С другой стороны, она сама могла превысить дозу. Почему? Ну не рассчитала… Или, может, жить надоело… Такое тоже бывает.
— А может так быть, что отравили её совсем другим препаратом, а клофелин сыпанули в чашку для отвода глаз?
— Запросто, — ответил следователь. — Сейчас столько способов есть! Столько лекарств-ядов из-за границ навезли! — Он отхлебнул из стакана черный, с парком, кофе, встал из-за стола, прошелся справа налево, слева направо, продемонстрировав хороший рост. — Почему вы именно этим делом интересуетесь? — остановился резко и глянул на меня в упор карими, блестящими глазами.
— Потому что умерла или погибла поэтесса… Я её знала…
— Ясненько. Ну что ж, звоните, заходите. Если будет что-то новенькое сообщу…
— Спасибо, — сказала я. — Хочу верить, что вы найдете ответы на вопросы.
— Но не сразу. Как хотите, но дел невпроворот. Сами знаете — убийство за убийством… Сил не хватает… Бегаешь с высунутым языком…
— Понимаю… Но скажите, у вас хоть есть уже фоторобот этого парня, что приходил на дачи с этими «благотворительными продуктами»?
— Пока нет. Приоткрою маленькую неувязочку: он в черных очках был, в усах. Усы могут быть наклеенные. Но усы всегда бросаются в глаза. Очевидцы запомнили именно их. И очки. Трудно с такими данными рисовать фоторобот…
Куда дальше? Решила идти в Союз писателей, уточнить, кто умер за прошедшие три месяца. Кроме тех, чьи фамилии значились в странном списке. Союзов, как оказалось, было несколько, в зависимости от политических и национальных симпатий. В том, где состоял Семен Григорьевич Шор, значившийся как драматург, поэт и переводчик, встретили меня очень любезно, но попросили подождать, потому что именно в эти минуты решался вопрос о дачах в Перебелкине. На этих дачах, как я поняла, до самой смерти поселились-угнездились всякие литературные начальники ещё советского периода, и теперь они хотели приватизировать эту общественную собственность. В приоткрытую дверь кабинета я увидела вдруг сверхизвестного поэта Отушенку, как оказалось потом, специально прилетевшего из Америки, где он спасается от нашей российской демократии, которой когда-то пел дифирамбы. Прилетел же он для того, чтобы убедить широкую общественность в том, что ему следует отдать дачу в собственность. Я имела возможность услышать его аргументацию: